Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в двух томах. Том I
Шрифт:

— Так по-русски не говорят.

— Где не говорят?

— В Москве.

— А в Кишиневе говорят.

Но очень скоро он понял, — продолжает мемуарист, — что в Кишиневе говорят по-русски не слишком хорошо, и в нем появилась меланхолия. Стихи его потеряли мужественное своеобразие и стали расплывчаты и однообразны, и вся фигура его приобрела образ постоянной печали» (там же, с. 318).

Шероховатость поэтического языка Кнута отмечена не только в небеспристрастных воспоминаниях, написанных на солидном временном удалении от пережитых событий, но и в непосредственных критических откликах на его стихи.

Сам Ходасевич, небеспричинно полагавший, что он именно «и ввел Кнута в ту часть зарубежной прессы, которую, в отличие от ученической, можно бы назвать взрослой», и что он кажется ему «одним из наиболее одаренных» «среди молодых эмигрантских стихотворцев», писал в то же время, что в своих первых книгах этот поэт «с нескрываемым и упрямым удовольствием то и дело нарочно жертвует стилем, языком, вкусом, всей внутренней стройностью стихотворения — непосредственному напору мыслей, чувств, тому бесформенному „волнению“, о котором еще недавно так много говорили на Монпарнасе, которое не в чести на Парнасе просто и которое, слава Богу, теперь научаются подчинять искусству. Он не умел, хуже того — не хотел работать. Подчинить „волнение“ мастерству, видимо, представлялось ему кощунством. В конце концов, между Кнутом как лирической личностью и Кнутом-поэтом намечались, выражаясь советским языком, ‘ножницы’». «Такие фразы, как „мощеные луга для мечтоводства“, или „смычок — скользящий по старинной ране“, или „о Боге, о смерти хрустели калоши“ — находятся на грани безвкусия», — утверждал другой критик, Савельев, в своем, в целом благожелательном, отзыве на ПарН. «Необыкновенную склонность Кнута ступать, посреди хорошего стихотворения, в глубокую

лужу безвкусицы» отмечал в рецензии на ВКС Набоков (с. 102). О небезупречном поэтическом вкусе Кнута писали доброжелательно относившиеся к нему З. Шаховская (Zinaida Schakhowskoy. La poesie de l'emmigration. IN: Cassandre, 1935, 6 июля) и Л. Червинская (рецензия на сб. «Перекресток». Вып.2. IN: Ч, 1931, № 5, с. 234). Даже в восторженно-комплиментарных статьях о поэте отмечались его резко бросающиеся в глаза языковые «ляпы». Так, обозреватель Р Бен-Таврия, по поводу следующей строфы из поэмы «Ковчег» — «И после долгих дней труда Пришли обещанные сроки, И взмыла дикая вода Ковчег уклюжий и высокий» — выражал справедливое, кажется, сомнение в том, «насколько законно это „взмыв“ в действительном залоге» (Бен-Таврия. Довид Кнут. К выходу новой его книги «Парижские ночи». IN: Р, 1932, № 9, 28 февраля, с. 8).

Итак, языковая сторона кнутовской поэзии оказалась под особым критическим контролем. Рецензируя ВКС,Цетлин (с. 538) предупреждал: «Язык Кнута не чужд резких ошибок. Он пишет: „безумья“; говорит, что жизнь становится „непролазней“, а труд „несуразней“… Его подстерегают опасности бесформенности, отсутствия меры. И только избежав их, он сможет дать образцы прекрасной, чистой поэзии».

Другой критик, М. Слоним, не без излишней критической придирчивости, писал, также имея ввиду ВКС: «Плохо не только то, что Кнут опять и опять говорит все на ту же тему, скучно и многословно повторяя самого себя; гораздо хуже в нем отсутствие вкуса, неразборчивость, какая-то некультурность стиха. Он сам себя не слышит, он обуян жаждой торопливой ритмической речи, и он уже почти не выбирает слов: три, четыре прилагательных следуют у него одно за другим, стертые поэтические шаблоны заменяют образы, безнадежные прозаизмы постоянно ослабляют течение стиха — и это шумное и пестрое мелькание почему-то напоминает бег на месте…Мастерства-то и не видать в стихах Кнута. Порою кажется, что нет у него настоящего чутья языка. Иначе он не допустил бы совершенно комических сочетаний слов, всей этой воды, в которой совершенно растворяется скудное вино его поэзии». И, заключая этот суровый разбор, критик делает вывод, что главными недостатками в поэзии Кнута являются «многословие и суесловие, какая-то приподнятость без всякой вышины, крик без пафоса, вообще 'много шуму из ничего'» (Слоним, с. 73–74). Сходный круг мыслей Слоним развивал и в другом месте — в критическом обзоре творчества молодых писателей-эмигрантов: «Одно время казалось, что Д. Кнут сумеет выразить в своих стихах близкую Гумилеву полноту бытия и повышенную жажду жизни и деяния. К сожалению, Кнут растворил в многословии и какой-то словесной поспешности тот пафос и силу, которые обнаружились в его первых стихах; и не оказался способным на ту работу над самим собой, на ту шлифовку слова, без которой не может быть настоящей поэтической культуры. Его последние произведения глубоко разочаровывают тех, кто ожидал от этого молодого поэта дальнейшего роста и восхождения» (ВР, 1929, X–XI, октябрь-ноябрь, с. 107–108).

К последней оценке близок фрагмент из написанной почти десятью годами позже рецензии на НЛ симпатизировавшего Кнуту Ю. Терапиано. Останавливаясь на недостатках книги, один из наиболее существенных критик определяет как «умышленно-небрежное отношение Кнута к языку». «Не думаю, — продолжает он далее, — чтобы Кнут не замечал сам, насколько некоторые его эпитеты, рифмы или словообразования сопротивляются иногда даже духу языка. Говорить о бессознательных промахах здесь не приходится; мне кажется, что подобно тому, как многие поэты, наскучив плавным течением ямба, вводят паузы, перебои, стремятся иногда расшатать, нарушить размер, так и Кнут попытался умышленной резкостью некоторых эпитетов, грубым и сразу же бросающимся в глаза сопоставлением слов подчеркнуть, выделить, создать какой-то фон, куда-то и к чему-то выйти. Он как бы пробует новую манеру письма — и срывается. Срывается потому, что внутренняя логика поэзии неотделима от формы. Всякое насилие над нею есть в то же время и уступка в главном, расслабление в форме — обнажает распавшееся целое и в поэзии» (Терапиано-К, с. 172–173). Неровность, в особенности двух первых книг Кнута, МТ и ВКС, Ю. Терапиано подчеркнет в своем прощальном слове поэту, обозревая весь его творческий путь: «В этих своих ранних книгах Д. Кнут еще не вполне владеет собой: он увлекается пафосом, внешней выразительностью, наряду с высокопоэтическими строками встречаются срывы, порой даже погрешности вкуса» (Терапиано-О, с. 92). Амбивалентные краски, которыми пользуется Терапиано, набрасывая творческий портрет художника, — не уклончивая деликатность, но выражение общего взгляда на поэзию Кнута, который сложился в современной ему критике и который Г. Адамович выразил лапидарной формулой — «неровно-талантливый Кнут» (СЗ, 1929, кн.38, с. 523).

МОИХ ТЫСЯЧЕЛЕТИЙ

Первый сборник стихов Кнута недвусмысленно заявил о том, что в литературу пришел молодой одаренный поэт.

В рецензии журнала «Благонамеренный», подписанной одной лишь буквой А. (по всей видимости, редактор журнала Д. А. Шаховской), говорилось: «Как не пожелать автору опасаться красивого „главного“ стихотворения, когда во втором стихотворении сборника („Жена“) так ясна и безоговорочна поэзия. Нам кажется, что истинность строк, ставших во главу угла „Моих тысячелетий“, оспорима. Нагромождение библических и псевдобиблических интонаций — вряд ли верный путь к претворению в поэтический образ тяжелого и густого напора самой благодатной из всех — иудейской крови. Здесь подсказывается иная форма, форма „Покорности“… где намечены необходимые пути современизации стиля. „Покорность“, „Жена“ и еще одно стихотворение (на странице двадцатой <„Сарра“>) — вершины эпической лирики Кнута. Форма растворяется в напряженности ветхозаветных ощущений. Конкретность и абстрактность мешаются и поглощаются взаимно; остается поэзия» (Благонамеренный, 1926, № 2, с. 176).

«Из многочисленных стихотворных книжечек, вышедших за истекший год, — говорилось в рецензии газ. „Руль“, подписанной, как и предыдущая, одними только инициалами, М.Г., — некоторого внимания заслуживает книжка Довида Кнута „Моих тысячелетий“. Автор ее — молодой, совсем молодой еще поэт, и молодость его обнаруживается во всем: и в недостаточно совершенной и свободной технике стиха и в недостаточной взыскательности, и в недостаточном вкусе, но нельзя отказать автору, если не в таланте, то в известной талантливости. Пьесы его очень неровны (и в этом как не узнать начинающего автора!), небезукоризненны по языку и порою нарочито претенциозны („солнце любит мычанье“), порою наивно претенциозны („Пыль Дорог. Уныл. Песок. Зной. Пой, Бог“ — целиком все стихотворение), порою просто слабы („На мосту фонарь“)». Наиболее сильной стороной кнутовской поэзии автор рецензии полагал стилизацию библейских мотивов и еврейскую экзотику (Руль, 1926, № 1590, 24 февраля, с. 5).

Противопоставляя МТ сборнику стихов А.Гингера «Преданность» (см. прим. 38), Сосинский назвал кнутовские стихи протестом жизни «на то разлагающее искажение ее», которое он усмотрел в книге второго поэта. Оставим на совести автора весьма, как кажется, схематический вывод, извлекаемый из построенной оппозиции, присоединившись к его бесспорному основному посылу — об оптимистических истоках и изводах поэтического дебюта Кнута.

У многих из писавших о МТ вызывало недоумение название книги: вырванное из соответствующего грамматического контекста — каденции заглавного стихотворения, и лишенное номинативности, сочетание «Моих тысячелетий» и в самом деле вызывает ощущение логической бессвязности, а при определенной акцентуации — даже пародийности (см. напечатанную в т. 2 пародию на Кнута «Моих переживаний», эксплуатирующую в травестийных целях тот же прием). На отсутствие в заглавии первой книги стихов Кнута необходимой номинативности указывали в частности Н. Берберова (З, 1925, № 128, 13 июля; рец. подписана псевдонимом — Ивелич), Терапиано (с. 223), «странным» заглавие казалось Слониму (с. 73), Седых (с. 260–261, ср.: Его же. Русские евреи в эмигрантской литературе. IN: Книга о русском еврействе. 1917–1967. Нью-Йорк, 1968, с. 441), Струве (с. 343), Бахраху (с. 125), в высшей степени показательна ошибка

одного из первых публикаторов стихов Кнута в Советском Союзе, в перестроечную эпоху, Ф. Медведева, назвавшего сборник фактически неправильно, но зато в соответствии с грамматическими нормами русского языка — «Мои тысячелетия» (Знамя, 1991, № 2, с. 193), ср. с недоумением другого современного публикатора русской зарубежной поэзии, В.Лаврова (Поэзия. Альманах. Вып. 58. М., 1991, с. 226).

В семантике названия отразился типичный для образного мышления Кнута способ выражения древности еврейского народа — не только в поэзии (помимо данного случая, см. образ тысячелетнего груза в стихотворении «Цфат» из цикла «Прародина»), но и в обыденной форме речи: так, описывая в одном из своих писем (от 13.09.47) ту, которой в скором времени суждено было стать его последней женой, он скажет о ее тысячелетних глазах, ср. с аналогичным оборотом в книге А. Ладинского «Путешествие в Палестину»: «Молодая эфиопка в поношенной мужской шляпе и розовом платье проходит с корзинкой в руках, и у нее страшные, тысячелетние глаза» (Ант. Ладинский. Путешествие в Палестину. София, 1937, с. 37), что может, впрочем, восприниматься и как «ориентальное» общее место, ср., к примеру, в стихах Н. Венгрова «Из библии сердце вырой…» (1917): «Ты видел, как смотрят дети, Зараженные в утробе тоской? Это ж глаза тясячелетий Муки мученической…» (Еврейский мир: литературные сборники. Кн. 1. М., 1918, с. 205) или в «Рассказе о ключах и глине» Б.Пильняка: «…женщины… с непокрытыми лицами, — с лицами, скопившими в себе тысячелетия красоты Сиона…» (Бор. Пильняк. Рассказ о ключах и глине. М., 1927, с. 44).

На последней странице МТэЕК надпись, сделанная рукой Кнута: «На память себе. Д.К. Париж, 6 янв. 928. День выхода книги» (что, безусловно, является ошибкой: МТ увидела свет в 1925 г.; весьма вероятно, что поэт думал в этот момент о действительно появившейся в январе 1928 г. ВКС).

1. МТ, с. 7–10. ИС, 9-11. «Я, Довид-Ари бен Меир…» — В ашкеназийском (т. е. принятом у европейских евреев) произношении древнееврейских имен ударение падает на первые слоги: Дoвид-Aри; в сефардийском произношении, принятом в современном иврите, это имя звучит иначе: Давuд-Арu (Арu —

лев, что намекает на царскую природу этого имени). Строчка «Сын Меира-Кто-Просвещает-Тьмы» выполняет роль автоперевода: «бен»
на иврите 'сын', имя «Меир» — 'освещающий', 'просвещающий', см. об этом в работе проф. Ф. Федорова «Исход Довида Кнута», помещенной в т. 2. При этом текст стихотворения позволяет допустить, что поэт, испытывавший кровное родство никак не меньше, чем со всей многовековой историей своего народа, метафорически объявляет собственным отцом знаменитого еврейского раввина Меира Чудотворного, Меира, «Дающего Свет», похороненного, по преданию, на берегу о. Киннерет в стоячем положении — в ожидании Божьего Суда (иную дешифровку Меира в значении Божьего имени см. в кн.: На чужих берегах. Лирика Русского Зарубежья: Хрестоматия /Сост. Ф. П. Федоров. М., 1995, с. 212). Мамалыга — кукурузная каша. Качкавал (возможно, от итал. caccia cavallo — ‘лошадиная морда’) — тип твердого сыра, распространенного на Балканах и Ближнем Востоке. Бугай — так на юге России называют племенных быков. Возможно, в связи с названием реки Бык, протекающей через Кишинев, образ быка обладал для Кнута значением топонимического символа: неслучайно книга его рассказов о детстве должна была называться «Бычий край» (объявлена на последней, рекламной, странице НЛ, ее появлению помешала война); ср. в рассказе «О, Франческа» (в т.2 наст. изд.), главный герой которого, имеющий выразительную автобиографическую прототипику, живет «в самой столице бычьего края». «Еще кочуют дымные костры И таборы цыган» — Темпоральная семантика слова «еще» явно отсылает к «Цыганам» А. Пушкина: «Цыганы шумною толпой По Бессарабии кочуют». «Кто отроком пел гневному Саулу?» — Имеется в виду второй царь Израиля Давид, юношей бывший пастухом в доме своего отца Иессея, а затем ставший оруженосцем у царя Саула и укрощавший его возмущенный дух музыкальной игрой и пением (I Цар. 16:21–23). Отождествление себя с царем Давидом служило у Кнута значимым метафорическим кодом его творческого, а в определенном смысле и реально-обыденного поведения, ср., напр., письма к Е. К. от 3 января и 28 февраля 1946 г., где он педалирует библейскую аутентичность их имен, Ева и Довид (Давид): в первом письме — «Как ты поживаешь, можешь ли ты это сказать, как полагается между Давидом и Евой?», во втором — «Как ты можешь предположить, что я не всегда отвечаю тебе, и говорить, что не хочешь „утруждать“ меня. Что за язык, разве так можно говорить с Довидом, когда зовешься Евой…» И далее в том же письме: «Не смею поверить, что мы с тобой скоро, быть может, встретимся: два человека, которые о стольком должны друг другу рассказать, два человека, из которых одного зовут Евой, а другого — Довид…» «…Шестиконечный щит» — Любопытная контаминация русского и древнееврейского оборотов: по-русски эмблема Израиля называется «шестиконечная звезда», а по-еврейски — «маген Давид»
— ‘щит Давида’. «Чей пращ исторг…» — Давид поразил воина-филистимлянина, исполина Голиафа, камнем из пращи (I Цар. 17:37–50); праща (пращ) — сложенный петлей ремень или веревка, куда кладется камень, который мечут с огромной силой. «Пришел в ваш стан…» — В МТэЕК «стан» рукой Кнута исправлен на «век»; в ИС сохранен первоначальный вариант. «Пустыни Ханаана» — В широком смысле земли, заселенные потомками Хама и сына его Ханаана, проклятых Ноем (Быт. 9:25); отсюда 'Ханаан' — 'проклятая, униженная, пустынная земля'. «Святого Ерушалайми» — В ИС: Иерушалайми. Кнут использует неправильную с точки зрения грамматики иврита форму: в таком виде слову ‘Иерушалаим’ задано значение прилагательного. Адонай — ритуальное замещение имени Бога в книгах Ветхого Завета, на русский язык традиционно переводится ‘Господь’; русские поэты использовали, как правило, множественное число — Адонаи, см. стихотворение под таким названием у З. Гиппиус (1914) или у М. Кузмина («Страстной пяток», 1917), у Ф. Сологуба (очевидно, о большевистской власти): «Адонаи Взошел на престолы, Адонаи Требует себе поклоненья, — И наша слабость, Земная слабость Алтари ему воздвигла». «…и дребезги кинор» — Струнный инструмент у древних евреев, род арфы или псалтыря, в современном иврите «кинор»
означает скрипку. Папуша (перс. papusch) — связка табачных листьев; бессарабский городок Оргеев, в котором Кнут родился, славится табаководством, но, возможно, здесь, кроме того, преломилась смутная ассоциация чисто литературного достоинства: начало «Блуждающих звезд» Шолом-Алейхема, где при описании базара молдаване (в данном случае не покупатели, а торговцы) даны в знаменательном окружении «овощей и плодов»: «Папешуи (кукуруза) <звучит почти как „кнутовский“ папушой>, зеленые огурцы, лук, чеснок и прочая зелень — все продавалось чуть не даром» (Шолом-Алейхем. Собр. соч. В 6 т. Т. 5. М., 1973, с. 7). (Благодарю проф. Д. Сегала за участие в комментировании этого стихотворения. — Сост.).

2. МТ, с. 11–13. ИС, с. 12–13. Самум (араб, от samma — отравлять, samm — яд) — знойный сухой ветер, дующий в пустынях Аравии и Африки с юга на север и вызывающий песчаные бури.

3–5. МТ, с. 14–16. ИС, с. 14–16. Здесь, как и вообще в ранних вещах Кнута, ощутимо влияние Песни Песней, которое проявляется и как общая эмоциональная атмосфера, и как образотворчество вполне определенного типа: так, например, козьи оливковые груди очевидный дериват от — «Два сосца твои, как два козленка, двойни серны…» (Песн. П. 7:4). При этом можно говорить еще и о тексте посреднике — купринской «Суламифи», представляющей собой беллетризованную стилизацию Песни Песней, ср. в особенности: «Дам железные серьги с смарагдом!» (у Кнута) и большой фрагмент в «Суламифи» о смарагде («Это кольцо с смарагдом ты носи постоянно, возлюбленная… <и далее>», А. И. Куприн. Собр. соч. В 6 т. Т. 4. М., 1958, с. 292).

Поделиться с друзьями: