Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.5. (кн. 1) Переводы зарубежной прозы.

Толстой Сергей Николаевич

Шрифт:

Цитадель моя! Я построю тебя в сердце человеческом!

Ибо есть время избирать среди семян, но есть и время, выбрав единожды семена для всех посевов, веселиться, наблюдая всходы зеленей. Есть время для созидания, но есть время и для созданного. Есть время для багровой молнии, взламывающей плотины в небе, но есть время и для цистерн, где воды, излитые небом, воссоединяются вновь. Есть время для завоевания, но приходит и время стабилизации государств: я, слуга Бога моего, испытываю стремление к вечности.

Я презираю все, что изменяется. Я приговариваю к удушению того, кто поднимается среди ночи и бросает на ветер свои пророчества, словно дерево, пораженное молнией, которое трещит, ломается и воспламеняет весь лес вместе с собой. Я прихожу в ужас, когда Бог движется. Неизменный, пусть воссядет Он снова в вечности. Ибо есть время для созидания мира, но есть и время — счастливое время — обычного и привычного.

Надо

умиротворять, возделывать и шлифовать. Я тот, кто шпаклюет трещины почвы и скрывает от людей следы потоков вулканической лавы. Я — луговина над бездной. Я — то хранилище, в коем плоды покрываются позолотой. Я — паром, получивший от Бога в залог все поколение и пропуск с одного берега на другой. Бог, в свою очередь, получит его из рук моих таким, каким мне его доверил, более зрелым, быть может, более мудрым, лучше чеканящим серебряные амфоры, но неизменным. Я заточил мой народ в любви моей.

Вот отчего я благословляю того, кто, чтобы в свой черед вести народ к совершенству, до седьмого колена передает и возобновляет знание изгиба подводной части судна или кривизны щита. Я благословляю того, кто от своего предка-певца унаследовал неведомо кем созданную песнь и, в свою очередь, повторяя ее и, в свою очередь, ошибаясь, добавляет к ней свой сок, свой аромат, свою интонацию. Я люблю женщину носящую или женщину кормящую младенца, я люблю стадо постоянно обновляемое, я люблю времена года повторяющиеся. Ибо я — прежде всего тот, кто живет. О, Цитадель, жилище моё, я спасу тебя от замысла, построенного на песке, и окружу рожками, чтобы трубить тревогу при нашествии варваров!

Ill

Ибо я открыл великую истину. Я узнал, что люди живут в домах своих и что смысл вещей для них изменяется соответственно смыслу дома. И что дорога, ячменное поле и откосы холмов различно воспринимаются человеком в зависимости от того, составляют они все вместе поместье или же нет. Ибо вдруг, внезапно, все эти, не связанные между собою предметы объединяются в нечто единое и овладевают сердцем. А оно обитает в той же Вселенной, в которой осуществляется или нет царство Божие. И как ошибаются неверные, которые смеются над нами и полагают своей целью богатства осязаемые, каких не существует в мире. Ибо если они жаждут владеть этим стадом, то из одной лишь гордыни. А радости гордыни сами по себе неосязаемы.

Также поступают и те, кто думает охватить мыслью имение мое, разделяя его на составные части. «Есть там, — говорят они, — овцы, есть козы, есть ячмень, есть жилища, есть горы — и что же еще?» Сколь нищи они, не способные владеть ничем более. И как им холодно в мире. И я подумал: как схожи они с тем, кто расчленяет труп. «Жизнь, — говорит он, — вот она! Я показываю ее при полном дневном свете: это лишь смесь костей, крови, мышц и внутренностей». Тогда как жизнь — это тот свет очей, которого мы не можем обнаружить в демонстрируемом ими прахе. Тогда как мое имение — это нечто совсем иное, чем эти овцы, эти поля, эти жилища и эти горы, а именно, то, что их превосходит и связывает воедино. Это родина любви моей. И они будут счастливы, если познают это, ибо станут и они жить в моем доме. И все обычаи во времени есть то же, что жилище в вечности. Ибо хорошо, если протекающее время не кажется нам более полезным или потерянным, подобно горсти песка, но созидающим нас самих. Хорошо, если время становится строительством. И так иду я от праздника к празднику и от годовщины к годовщине, от сбора виноградного к следующему сбору, как шел я в детстве из залы совета в опочивальню в просторном дворце отца моего, где каждый шаг был исполнен смысла.

Я предписал свой закон, который стал как бы формой стен и устройства жилища моего. И безрассудный пришел сказать мне: «Освободи нас от принуждений твоих и мы станем тогда великими». Но я знал, что они, прежде всего, потеряют познание Лика и любовь к нему, а значит и познание самих себя, и решил я против желания их обогатить их любовью. Ибо они, для того, чтобы им ходить свободно, предлагали мне обрушить стены во дворце отца моего, где каждый шаг был исполнен смысла.

Это было жилище обширное, одно крыло коего предназначалось для женщин — и с потайным садом, где журчал фонтан. (И я приказываю так создавать сердце дома, затем чтобы можно было от чего-либо приближаться или удаляться. Чтобы можно было уходить и возвращаться. Иначе везде было бы нигде. И не быть вовсе не означает быть свободными). Были также крытые житницы и стойла. И случалось, житницы стояли пусты, и стойла оставались незанятыми. И мой отец не допускал использовать одни вместо других. «Стойло, — говорил он, — есть стойло, и ты не живешь больше в доме, если не знаешь, где ты находишься». «Мало толку, — говорил он также, — от обычая более или менее привычного. Человек — не скотина в хлеву, и любовь значит для него больше, чем привычка. Ты не можешь любить дом, у которого нет лица и где шаги не имеют смысла».

Была во дворце зала, предназначенная

только для приема больших посольств, куда солнечные лучи допускались только в те дни, когда песчаная пыль, встревоженная всадниками, вздымалась к небу, и знамена колыхались на горизонте по ветру, словно волны на море. Но ее оставляли пустынной в случае прибытия мелких князей, не имевших значения. Была зала правосудия и зала, куда выносили покойников. Была и пустая комната, назначения которой никто никогда не узнал и которая, быть может, его и не имела, кроме как поучать смыслу тайны, показывая, что никогда нельзя постичь всего.

И слуги, пробегавшие по коридорам со своей ношей, переносили тяжелые ткани, служившие обивкой для стен, струившиеся по плечам их. Они поднимались по лестницам, открывали двери и спускались по другим лестницам и, смотря по тому, находились они ближе или дальше от центрального фонтана, — делались более или менее молчаливыми, становясь все более тревожными и незаметными, как тени возле границы женских владений, ошибка знакомства с которыми стоила бы им жизни. И сами женщины — спокойные, надменные или скрытные, соответственно месту, занимаемому ими во дворце. Я слышу голос безрассудного: «Сколь расточительно используется место, сколько богатств остается без применения, сколько удобств утрачено по небрежности! Надо было разрушить эти бесполезные стены и снести эти короткие лестничные подъемы, тогда человеку было бы свободнее!» И я отвечаю: «Тогда люди станут скотом на публичной площади и, опасаясь скуки, придумают глупые игры, которые будут еще подчинены правилам, но правилам, лишенным величия. Ибо дворец может благоприятствовать созданию поэм, но какую поэму написать о тех дурачествах, которые они пустят в оборот? Быть может, они еще долго будут жить тенью стен, которые придадут их песням скорбь об утраченном; потом и самая тень изгладится из их памяти и они перестанут помнить и понимать ее. И чем станут они отныне утешаться?

Так, и человек, затерянный среди недели, дни которой не имеют имен, или среди года, лишенного праздников, у которого отсутствует Лик; так и человек, находящийся вне иерархии, завидующий своему соседу, если тот в чем-либо его превосходит, и прилагающий все усилия, чтобы привести его к своему уровню. Какую радость извлекут они впоследствии из этой мелководной лужи, которую создадут?

Я воссоздаю поля. Я строю в горах плотины, чтобы задержать вешние воды. Я противостою таким образом естественным склонам. Я восстанавливаю иерархии там, где люди уже смешались вместе, словно воды в своей луже. Я натягиваю тетиву луков. Из несправедливости сегодняшней я создаю справедливость завтрашнюю.

Я восстанавливаю верное направление пути там, где каждый находится на месте без движения и называет это гниение счастьем. Я презираю гниющие воды их правосудия и высвобождаю того, кто основал прекрасную несправедливость. И таким образом я облагораживаю свое государство.

Ибо я знаю их рассуждения. Они восхищались человеком, которого основал отец мой. «Как посметь издеваться, — говорили они себе, — над столь замечательной удачей?» И во имя того, кого создало столько принуждений, они разбили эти принуждения. И до тех пор, пока принуждения еще жили в сердце их, они действовали. Затем, мало-помалу, они позабыли о принуждениях, и тот, кого стремились спасти, умер.

Вот отчего я ненавижу иронию, которая свойственна не человеку, а крабу. Ибо краб говорит нам: «Ваши обычаи в другом месте были иными. Почему же не изменять их и впредь?» Точно так же, как он говорит им: «Кто заставляет вас убирать жатву в житницы и размещать скот в стойлах?» И он же сам попадается в свою словесную ловушку, ибо не знает того, чего не могут охватить слова. Он не знает, что люди живут в доме.

А его жертвы, которые не умеют более познавать истину, начинают разрушать ее основания. Люди расточают таким образом свое наиболее драгоценное достояние — смысл вещей. И они чувствуют себя необычайно гордыми в дни праздников, не уступая обычаям, предавая свои традиции, празднуя в честь врага своего. И, конечно, они испытывают какое-то внутреннее побуждение во время своих кощунственных попыток. Потому что есть в этом кощунство. Потому что они восстают против чего-то, что еще тяготеет над ними. И живут лишь тем, что враг их еще дышит, тень законов его еще достаточно стесняет их, чтобы они чувствовали себя противниками законов. Но и самая тень со временем сглаживается. Тогда они уже не чувствуют ничего. Ибо даже вкус победы позабыт ими. И они зевают. Они сменили дворец на публичную площадь, но однажды испробовав удовольствие попирать эту площадь, с хвастливой надменностью они перестают понимать, что они делают здесь теперь, топчась в собственных экскрементах. И вот они уже видят в смутном сне, как они восстанавливают дворец, с тысячью дверей, с драпировками, струящимися по плечам, с медлительными приемными. Вот они грезят о потайной комнате, придающей оттенок таинственности всему жилищу. И, сами того не зная, позабыв об этом, они оплакивают дворец моего отца, тот, в котором каждый шаг был исполнен смысла.

Поделиться с друзьями: