Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в пяти томах. Том пятый. Пьесы. На китайской ширме. Подводя итоги. Эссе.
Шрифт:

— Это одна из наших учительниц,— произнес мистер Уингрув тем же нарочитым голосом, на который я уже обратил внимание. — Ей нет цены. Я всецело на нее полагаюсь. У нее прекрасный характер.

И тут, сам не знаю почему, я отгадал правду: я увидел в его душе отвращение ко всему, что его воля требовала любить. Я испытал то жгучее волнение, какое, наверное, охватывало первопроходца, когда после трудного и опасного пути он оказывался в краях, сулящих много нового и неизведанного. Эти измученные глаза сами себя объясняли, и нарочитость голоса, и взвешенная сдержанность, с которой он хвалил, и выражение затравленности в глазах. Вопреки всему, что я от него слышал, он ненавидел китайцев ненавистью, перед которой неприязнь его жены была пустяком. Когда он проходил среди кишащих толп, для него это было смертной мукой, жизнь миссионера была ему омерзительна, его душа походила на стертые до крови плечи кули, на которые давит коромысло. Он отказывался от отпуска, потому что у него не хватало сил вновь увидеть то, что было ему так дорого; он не читал книг, потому что они напоминали ему о жизни, которую он любил так страстно; возможно, он и женился на этой вульгарной женщине, чтобы еще решительней порвать все связи с миром, по которому томился всеми фибрами. Он обрекал свою истерзанную душу на мученичество со страстным отчаянием.

Я попытался представить себе, как он услышал глас. Мне кажется, много лет он был безоблачно счастлив в Оксфорде, где жизнь отвечала его вкусу: любимая работа, приятное общество, книги, каникулярные поездки во Францию и Италию. Он был довольным человеком

и желал только прожить таким образом до конца своих дней. Не знаю, какое смутное чувство мало-помалу овладевало им, внушая, что его жизнь слишком приятна, слишком полна лени. Думаю, он всегда был религиозен, и, быть может, внушенное ему в детстве, а затем забытое представление о ревнивом Боге, которому ненавистно, что его создания могут быть счастливы на земле, где-то в глубине язвило ему сердце. Думаю, он начал считать свою жизнь грешной, потому что был ею безоговорочно доволен. Его охватила тягостная тревога. Что бы ни твердил ему рассудок, его нервы трепетали от ужаса перед вечной погибелью. Не знаю, что именно внушило ему мысль о Китае, но, вероятно, сначала он ее отбросил со жгучим отвращением; или, быть может, именно сила его отвращения породила эту мысль. Думаю, он говорил себе: не поеду! Но я думаю, он чувствовал, что вынужден будет поехать. Бог гнался за ним, и, где бы он ни прятался, Бог настигал его. Рассудок в нем сопротивлялся, но сердце поймало его в капкан. Он ничего не мог с собой поделать. И в конце концов сдался.

Я знал, что больше никогда его не увижу, и у меня не было времени на банальные разговоры в ожидании, что более близкое знакомство позволит мне коснуться чего-либо более личного. И я воспользовался тем, что мы были одни.

— Как по-вашему,— сказал я,— обречет ли Бог китайцев на вечную гибель, если они не обратятся в христианство?

Не сомневаюсь, что мой вопрос был груб и нетактичен,— старик в нем неодобрительно поджал губы. И все-таки он ответил.

— Евангельское учение вынуждает прийти к этому выводу. Ни единый из доводов против, измышленных людьми, не обладает силой простых слов Иисуса Христа.

XII. КАРТИНА

Не знаю, был ли он мандарином, державшим путь в столицу провинции, или студентом, направлявшимся к тому или иному источнику учености, как не знаю причины, почему он задержался в самой скверной из всех скверных гостиниц Китая. Быть может, кто-то из его носильщиков спрятался, чтобы выкурить трубочку опиума (опиум в тех местах дешев, а с носильщиками всегда хлопот не оберешься), и его не удалось найти. Или его вынудил задержаться хлынувший ливень.

Потолок в комнате был такой низкий, что ничего не стоило дотянуться до него рукой. Глинобитные стены покрывала грязная побелка, во многих местах облупившаяся, и повсюду на деревянных настилах лежала солома — постель для кули, обычных здешних постояльцев. Только солнце помогало как-то сносить эту печальную убогость. Сквозь частый переплет окна оно бросало сноп золотых лучей и покрывало утрамбованный ногами земляной пол чудесным прихотливым узором.

И здесь, чтобы скоротать невольный досуг, он достал свою каменную плитку, капнул воды, потер это место палочкой туши, взял тонкую кисточку, которой рисовал красивые китайские иероглифы (несомненно, он гордился своей изысканной каллиграфией, и друзья, которым он посылал свиток с собственноручно им написанной максимой божественного Конфуция, жемчужиной краткости, бывали очень рады такому подарку), и твердой рукой нарисовал на стене цветущую ветку сливы и сидящую на ней птичку. Нарисованы они были скупыми штрихами, но восхитительно. Не знаю, какая милость судьбы водила рукой художника, но птичка трепетала жизнью, а цветки сливы, казалось, покачивались на своих стебельках. Благоуханный воздух весны веял с наброска в эту грязную каморку, и на краткое мгновение вы соприкасались с Вечностью.

XIII. ПРЕДСТАВИТЕЛЬ ЕЕ БРИТАНСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА

Это был человек среднего роста с ежиком темно-каштановых волос, щеточкой усов и очками, сквозь которые его голубые глаза смотрели на вас воинственно, несколько искаженные толстыми стеклами. В его внешности была вызывающая бойкость воробышка, и, когда он приглашал вас сесть, а сам копался в ворохе бумаг на столе, словно вы оторвали его от срочного и важного дела, у вас возникало ощущение, что он только ждет случая поставить вас на место. Официальность он довел до совершенства. Вы были широкой публикой, досадной, но неизбежной помехой, и оправдать свое существование могли, только незамедлительно и без возражений делая то, что вам говорят. Но даже у официальных лиц есть свои слабости, и почему-то ему никак не удавалось разрешить вопрос, не поведав вам о своих обидах. Оказывается, люди, и особенно миссионеры, считают его высокомерным и самовластным. Он заверял вас, что во многих отношениях признает миссионеров весьма полезными, хотя, безусловно, в большинстве они невежественны и упрямы до безрассудства, и ему не нравится позиция, которую они занимают; в здешних краях почти все миссионеры — канадцы, а ему лично канадцы не нравятся; но утверждать, будто он держится высокомерно (он поправил пенсне на переносице),— возмутительная неправда. Наоборот, он доставляет себе лишние хлопоты, помогая им, но, вполне естественно, поступает при этом, как считает нужным он, а не они. Сдерживать улыбку, слушая его, было нелегко, потому что каждое сказанное им слово свидетельствовало, как невыносим он с теми, кому выпало несчастье так или иначе от него зависеть. Его манеры нельзя назвать иначе, чем прискорбными. Способность выводить людей из себя он развил до необычайной степени. Короче говоря, это был самодовольный, раздражительный, чванный и нудный человек.

В дни революции, когда в городе то и дело вспыхивали перестрелки между соперничающими сторонами, ему как-то понадобилось побывать у южного генерала по официальному делу, связанному с обеспечением безопасности гражданам его страны, и на обратном пути во дворе резиденции он увидел троих заключенных, которых вели на казнь. Он остановил офицера, которому предстояло командовать расстрелом, и, узнав, что должно произойти, заявил яростный протест. Это же военнопленные, и убивать их — неслыханное варварство. Офицер — очень грубо, по словам консула,— ответил, что обязан выполнить приказ. Консул вспылил. Он не собирался допустить, чтобы проклятый китайский офицеришка так с ним разговаривал. Завязалась словесная перепалка. Генерал, которому доложили о случившемся, приказал пригласить консула к себе, но консул наотрез отказался двинуться с места, пока пленные — трое жалких позеленевших от страха кули — не будут переданы под его охрану. Офицер сделал ему знак отойти и скомандовал взводу: «Целься!» Тогда консул — я мысленно увидел, как он поправляет пенсне, а его волосы яростно дыбятся,— тогда консул встал между взятыми на прицел винтовками и тремя бедняками и велел солдатам стрелять, будь они прокляты. Возникло замешательство. Мятежникам явно не хотелось пристрелить британского консула. Вероятно, они наспех посовещались. Трое пленных были ему переданы, и низенький человечек вернулся в консульство, торжествуя победу.

— Черт побери, сэр! — сказал он свирепо. — Я уже думал, что у проклятых идиотов хватит наглости выстрелить в меня!

Странные они люди, британцы. Будь их манеры так же хороши, как велико их мужество, они бы заслуживали мнения, которого придерживаются о себе.

XIV. ОПИУМНЫЙ ПРИТОН

Как эффектно выглядит все это на сцене! Тускло освещенная комната, грязная, с низким потолком. В углу перед жутким идолом таинственно мерцает светильник, и по театральному залу разливается экзотический аромат жертвенных курений. Взад и вперед прохаживается китаец с косой, надменный и сардонический, а на жалких тюфяках лежат одурманенные жертвы наркотика. То один, то другой начинает неистово бредить. Следует очень драматичный эпизод: бедняга, которому нечем заплатить за удовлетворение мучительной тяги, с мольбами и проклятиями

выпрашивает у злодея, хозяина притона, одну-единственную трубочку, чтобы утишить свои страдания. Читал я и в романах описания, от которых кровь стыла в жилах. И когда вкрадчивый евразий взялся проводить меня в опиумный притон, винтовая лестница, по которой мы поднимались, несколько подготовила меня к захватывающе жуткому зрелищу, которое мне предстояло вот-вот увидеть. Меня ввели в довольно чистое помещение, ярко освещенное и разделенное на кабинки. Деревянные настилы в них, застеленные чистыми циновками, служили удобным ложем. В одной почтенный старец с седой головой и удивительно красивыми руками безмятежно читал газету, а его длинная трубка лежала рядом. В другой расположились два кули, с одной трубкой на двоих,— они по очереди приготовляли ее и выкуривали. Они были молоды, крепки на вид и дружески мне улыбнулись. А один пригласил меня сделать затяжку-другую. В третьей кабинке четверо мужчин, присев на корточки, наклонялись над шахматной доской; дальше мужчина тетешкал младенца (загадочный обитатель Востока питает неуемную любовь к детям), а мать младенца — как я решил, жена хозяина,— миловидная пухленькая женщина, глядела на него, улыбаясь во весь рот. Это было приятное место, удобное, по-домашнему уютное. Оно чем-то напомнило мне тихие берлинские пивнушки, куда усталый рабочий может пойти вечером и мирно скоротать часок-другой. Выдумки куда более странны, чем действительность.

XV. ПОСЛЕДНИЙ ШАНС

С первого взгляда было гнетуще ясно: в Китай она приехала выйти замуж, и трагичность заключалась в том, что в свободном порту не нашлось бы ни одного холостяка, который этого не понимал бы. Она была крупной, с нескладной фигурой, крупные ступни и кисти, крупный нос да, собственно, все в ней было крупным Но ее голубые глаза были прекрасны. Пожалуй, она слишком уж это сознавала. Она была блондинка, и ей было тридцать лет. Днем, в практичных туфлях, короткой юбке и шляпе с широкими опущенными полями, она выглядела приемлемо. Но вечером, когда, в шелковом платье, голубом, чтобы оттенять цвет ее глаз, сшитом неведомо какой пригородной портнихой по выкройке из иллюстрированного журнала, она старалась быть очаровательной, вы испытывали тягостную неловкость за нее. Она хотела быть всем для всех неженатых мужчин. Она слушала с кокетливым интересом, как один обсуждал охоту на фазанов, и она слушала с беззаботной веселостью, как другой обсуждал фрахты. Она с девичьим восторгом хлопала в ладоши, когда они обсуждали скачки на следующей неделе. Она ужасно любила танцевать — с молодым американцем и вырвала у него обещание взять ее на бейсбольный матч; однако любила она не только танцевать (все-таки хорошенького понемножку), и в обществе пожилого, но одинокого тайпана известной фирмы она просто обожала гольф. Она жаждала научиться играть на бильярде у молодого человека, потерявшего на войне ногу, и с увлечением слушала управляющего банком, который объяснял ей свою точку зрения на серебряный стандарт. Китаем и китайцами она не интересовалась, поскольку в обществе, где она очутилась, на подобный интерес смотрели косо, но, будучи женщиной, не могла не возмущаться тем, как китайцы обходятся с женщинами.

— Вы знаете, их выдают замуж, не спрашивая их согласия,— объясняла она. — Все устраивают свахи, и мужчина в первый раз видит свою жену только после свадьбы. Ни намека на романтичность. Ну а любовь...

У нее не хватало слов. Она была доброй и покладистой, и любой из этих мужчин, и молодых и старых, нашел бы в ней прекрасную жену. И она это знала.

XVI. МОНАХИНЯ

Белый прохладный монастырь укрывался в тени деревьев на вершине холма, и, ожидая у калитки, когда меня впустят, я смотрел вниз, на коричневато-желтую реку, блестевшую в солнечных лучах, на зубчатые горы за ней. Приняла меня мать настоятельница, женщина с ласковым, спокойным лицом и мягким голосом, интонации которого сказали мне, что приехала она сюда с юга Франции. Она показала мне вверенных ее попечению сироток, которые, застенчиво улыбаясь, плели кружева, чему их обучили монахини; и она показала мне больницу, где лежали солдаты, жертвы дизентерии, тифа и малярии. Они были неухоженны и грязны. Мать настоятельница сказала, что ее родители были баски. Горы, на которые она смотрит из окна, напоминают ей Пиренеи. В Китае она прожила двадцать лет. Она сказала, как порой бывает тяжело вовсе не видеть моря. Здесь они живут на берегу великой реки, а до моря тысяча миль; и потому что я знал ее родной край, она заговорила со мной о прекрасных тамошних дорогах через горы — ах, в Китае ничего подобного нет! — и о виноградниках и милых деревушках, лепящихся в предгорьях над стремительными ручьями. Но китайцы — хорошие люди. У сироток очень ловкие пальцы, они очень прилежны. Китайцы охотно женятся на них, потому что в монастыре их обучили многим полезным вещам, и даже в замужестве они могут зарабатывать иголкой кое-какие деньги. И солдаты тоже — они вовсе не так плохи, как утверждают люди. В конце-то концов,— les pauvres petits! [*11] — они же не хотели быть солдатами и предпочли бы жить дома и трудиться на полях. Те, кого сестры выходили, бывают даже благодарны: порой, когда они на носилках нагоняют монахинь, которые вдвоем ходили в город за покупками и возвращаются с тяжелыми корзинами, они предлагают им поставить корзины на носилки. Au fond [*12] они не так уж жестокосерды.

*11

Бедняжки! (фр.)

*12

В сущности (фр.)

— Но сойти на землю и уступить место монахиням им в голову не приходит? — спросил я.

— Монахиня в их глазах всего лишь женщина! — Она снисходительно улыбнулась. — Не следует ждать от людей больше, чем они способны дать.

Как это верно и как трудно об этом помнить!

XVII. ХЕНДЕРСОН

Было очень трудно взглянуть на него и не засмеяться, потому что его внешность сразу все о нем рассказывала. Когда он в клубе читал «Лондон меркюри» или посиживал в баре над бокалом джина с настойкой из трав (коктейлей он не признавал), ваше внимание привлекало его пренебрежение к условностям, но вы немедленно узнавали, кто он, ибо в нем его класс нашел идеальное свое воплощение. Пренебрежение условностями у него было изысканнейшим их соблюдением. Все в нем соответствовало стандарту, от добротных тупоносых сапог до довольно длинных растрепанных волос. Он носил свободный отложной воротник, открывавший толстую шею, и свободные, довольно поношенные, но дивно скроенные костюмы. Он всегда курил короткую пенковую трубку. К сигаретам он относился весьма юмористически. Он был мужчиной атлетического сложения с красивыми глазами и приятным голосом. Говорил он очень округло. Часто употреблял непристойные выражения, но не потому, что у него был нечистый ум, а из-за демократического склада характера. Как вы догадывались по его виду, он пил пиво (не в реальности, но в духе своем) с мистером Честертоном и гулял по сассекским холмам с мистером Хилари Беллоком. Он играл в регби в Оксфорде, но вместе с мистером Уэлсом презирал этот старинный университет. Мистера Бернарда Шоу он считал несколько устаревшим, но все еще возлагал большие надежды на мистера Грэнвилла Баркера. Он много раз беседовал с мистером Сиднеем Уэббом и миссис Беатрисой Уэбб на серьезнейшие темы и был членом Фабианского общества. Единственной точкой соприкосновения с беззаботными прожигателями жизни было его одобрительное отношение к русскому балету. Он писал неприлизанные стихи о проститутках, собаках, фонарных столбах, колледже Магдалины, пивных и домиках сельских священников. Он презирал англичан, французов и американцев, но, с другой стороны (мизантропом он не был), не желал слушать ничего дурного о тамилах, бенгальцах, кафрах, немцах или греках. В клубе он слыл чуть не нарушителем спокойствия. «Социалист, знаете ли» — говорили о нем.

Поделиться с друзьями: