Собрание сочинений в пяти томах
Шрифт:
Из писем мы узнаем множество существенных подробностей об истории создания произведений, услышим ряд автооценок и самохарактеристик, дающих богатейший материал для размышлений и исследователю, и неленивому читателю. О ранних вещах, фельетонах и первых пьесах, о замыслах будущих произведений пишет Булгаков сестре и двоюродному брату Косте; о «Зойкиной квартире» — М. Рейнгардт и Н. А. Булгакову, патронирующему постановку пьесы в Париже; о задуманной и уничтоженной статье «Премьера» и пьесе «Бег» — Замятину; об идеях инсценировки гоголевских «Мертвых душ» и драме «Кабала святош» — П. С. Попову; о пьесе «Александр Пушкин» — Вересаеву; наконец, о романе «Мастер и Маргарита» — Е. С. Булгаковой.
Письмам мы обязаны и важными сведениями о том, каким было восприятие современниками тех или иных произведений писателя. «Ужас и ярость», с которыми встретил Вл. И. Немирович-Данченко булгаковский план пересоздания «Мертвых душ», не менее красноречивы столь же искреннего негодования А. Белого — по поводу выпущенного
Кроме всего прочего, письма Булгакова — это еще и замечательное чтение, их самостоятельная литературная ценность бесспорна и высока. Как заметила М. Чудакова, все, к чему ни прикоснулось бы перо Булгакова, точно по волшебству, превращается в золото подлинной литературы.
Письма охватывают четверть века, с 1914 по 1940 год. Исторический фон первого письма — канун мировой войны, второе — отправлено за несколько недель до Октябрьской революции, третье помечено декабрем 1917 года. В трех письмах — три эпохи страны.
Беспечный студент, затем — мгновенно взрослеющий земский врач, уже ставший свидетелем роковых минут отечественной истории («Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей», — пишет он сестре фразу, впервые печатающуюся в данном издании), трезвый автор политической публицистики (чья статья «Грядущие перспективы», запечатлевшая пессимистические размышления о будущем России, опубликована уже в 1919 году). Еще несколько лет — и перед нами упрямый драматург, отстаивающий свое видение недавних событий. Заявление в Дирекцию МХАТа составлено с корректностью на грани вызова (ведь на дворе не какой-то 1915-й — а 1926-й год): «Сим имею честь сообщить…» Содержательный, смысловой, не только чисто «художественный» конфликт автора — с деятелями культуры, обладающими мировой известностью, Станиславским, Немировичем-Данченко. Первая, самая острая схватка развернулась вокруг «Белой гвардии» на сцене МХАТа. И риск оказаться за бортом текущей театральной жизни, лишиться премьерных лавров лучшего театра страны, надежды обрести материальное благополучие и громкое драматургическое имя — предпочтен компромиссу. «Сим имею честь…» Да и позже, одержав победу, отстояв главное в пьесе — он не на любые уступки готов идти, не всякую цену согласен платить за будущность, которая близко, манит. Все эти «донкихотские» поступки — не случайные жесты, положение свое Булгаков оценивает трезво. Пишет о нем тремя годами позже премьеры «Дней Турбиных» Замятину: «…если мы будем вести себя так, как ведем, то наша старость не будет блистательна».
И, наконец, перед нами — зрелый писатель. Состоявшийся прозаик и драматург, чье имя давно известно за границей, чьи произведения переведены на разные языки мира, пьесы идут во Франции и Англии, Америке и Югославии. Чем же заполнены его рабочие часы? На смену инсценировкам пришли переводы и… сочинение оперных либретто. А в ящик стола ложатся тетради, в которых страница за страницей возникает роман о Мастере и Маргарите.
Продолжая, условно говоря, пушкинскую традицию диалога «поэт и царь», сильнейшим образом ориентированный на высокие каноны жизнеповедения русской дворянской интеллигенции в их «очищенном», идеальном виде (не случайно в булгаковских письмах к властям столь существенен, заметен пласт историко-литературных реминисценций, акцентированы включения в текст имен Некрасова и Гоголя, Салтыкова-Щедрина и Л. Толстого) — тем не менее писатель демонстрирует в эпистолярии и новые черты, обретенные в ситуации советской действительности тех лет. Как писала об этом Б. Пастернаку О. Фрейденберг: «Я несколько лет не говорила с тобой из-за Шпекина» (Переписка Бориса Пастернака. М., 1990. С. 276). Не прекращая письменной беседы с друзьями и близкими, Булгаков вынужден принимать Шпекина в расчет. О возможной эмиграции сообщает родным туманно: «уеду далеко и надолго». С нарочитой дистанцией осуждает поведение Дмитриева, мечущегося в беде (после ареста и ссылки жены). Более громко и декларативно, чем, похоже, было это на деле, возмущается вольностями французских переводчиков, вставивших в текст «Зойкиной квартиры» имена Ленина и Сталина. Перлюстрация отправляемого за границу письма почти не вызывает сомнений, бессмертный Шпекин незримо присутствует при беседе двоих.
Но — шифруя отношение к событиям в письмах к родным и друзьям, Булгаков отвергает умолчание и лукавство в прямом обращении к властям. Темы, которые некогда счел необходимым затронуть Булгаков
в письмах к Правительству и Сталину, — только сегодня начинают выговариваться вслух, входить в круг подлежащих общественному обсуждению. Говоря о собственных, глубоко личных писательских сложностях, Булгаков описывает климат страны. Сегодня мысли писателя воспринимаются с особым чувством и редкой остротой. То, о чем 60 лет назад думал писатель, — о всемирности человечества, о несомненной предпочтительности «Великой Эволюции» — революционным взрывам, о насущной необходимости свободы печати и противоестественности цензурного сдерживания вольных проявлений человеческой мысли, о том, что с глухим перекрытием государственных границ прививается «психология заключенного», — стало теперь достоянием общественной мысли. И в письмах к Правительству, и в письмах, направленных лицам частным, во многих печатных (либо письменных) документах Булгаков последовательно проявляется как писатель политический. Политический не в том плоском, суженном значении, которое имеет в виду лишь пишущего на политические темы, — а в том нормальном, широком понимании его, которое есть не что иное, как полноценное сознание зрелого человека, гражданина, естественно включенного в общественную жизнь.С каждым адресатом у писателя — свои отношения, что понятно и не требует специальных объяснений. Одни интонации слышны в письмах к Вересаеву, старшему коллеге, другие — доносятся со страниц писем к младшему брату, третьи — в посланиях другу или жене. А о Горьком Булгаков намерен говорить «при свете звезд», то есть перед лицом вечности, — несмотря на какие-то недомолвки, огорчения и недосказанности. Хотя с годами, с убегающим временем и нарастающим ощущением зрелости — во всех без исключения письмах интонации меняются. Вот и спор с Вересаевым из-за того, как нужно писать пьесу — и как писать ее нельзя, уже разговор не младшего литератора со старшим, а, напротив, профессионала, полностью уверенного в правоте своих соображений, — с новичком в драматургическом деле. А в посланиях к П. С. Попову с годами обязательное «Вы» и сравнительно сдержанное обращение «Павел Сергеевич» сменяются на «милого Патю».
Различны письма и в «жанровом» отношении. Если послания к П. С. Попову либо Вересаеву скорее монологичны, похожи на размышления наедине с самим собой, — то письма к Е. С. Булгаковой оставляют впечатление устной беседы, непрекращающегося диалога, когда реплики и реакции собеседника легко угадываются и «участвуют» в тексте.
Изощренная отточенность литературной шутки, игра ума, легкость закрепления на бумаге процесса, движения мысли вдруг прерываются горьким сетованием: «не умею писать письма», «я пяти строчек не могу сочинить письма», «я, правда, не мастер писать письма: бьешься, бьешься, слова не лезут с пера, мысли своей как следует выразить не могу…» — строчки из писем разных лет, как правило, связанных по времени с очередным тяжелым событием (запрещением пьесы, снятием спектакля, отказом в заграничной поездке). Такова нервная реакция, казалось бы, всемогущего и предельно свободного в проявлениях писательского творческого аппарата.
Органично явлена в письмах булгаковская «вживаемость» в характер, судьбу героя, о котором он пишет. Вживаемость личная, сметающая все преграды времени, пространства, предельно мыслимое, художнически-интимное сближение. Если пишет о Пушкине — то и у Булгакова «аневризма» (и друзья, в ответ на это задумчивое сообщение, смеются от неожиданности, а Е. С. Булгакова хохоча произносит: «Миша, ты нахал!» Отметим, что по стечению судеб среди них, посетителей булгаковского дома, — потомок «пушкинского» Арендта, А. А. Арендт, тоже врач, что еще более обостряет ситуацию шутки). Если сочиняется пьеса по «Дон Кихоту» — то знаменитый испанец превращается в «Михаила» Сервантеса, сам же Булгаков подписывается Мигуэлем и отправляет письма к жене на испанском языке.
Если погружен в Мольера — то под домашней шутливой запиской мелькает дата: «1633 год», за ужином с друзьями предлагает поднять бокалы в честь сьеров Ла Гранжа и де Брекура, — а авторов первых книг о Мольере, жителей других веков и иной страны, — напротив, именует «интуристами». Красноречивы и подписи под записками и письмами: «А. Турбин» и «де Монтозье», «де Мышьяк» — и «М.». Эта заглавная «М.» в письмах к жене 1938 года, по справедливой догадке Л. Яновской, конечно, не только сокращенное «Михаил», это еще и «Мастер» (Октябрь. 1984. № 1. С. 195).
Время, в котором живет писатель, одновременно спрессовано — и не имеет границ. Не имеет их потому, что неотделимы герои, рождающиеся «из букв и строчек», — от людей, по чеховскому определению, носящих пиджаки и обедающих. Да и враги Булгакова, обладающие истинной мощью, о которых пишет он Вересаеву, — не бездарные в литературном, значит, и человеческом отношении члены Союза писателей, а герои собственных его произведений, Хлудов и Алексей Турбин, Кальсонер и Рокк. Реально лишь их влияние на судьбу писателя, а не чье-то присутствие во плоти и крови на заседании, вершащем «управление литературой». Но тогда писатель, сумевший сотворить столь могучих персонажей, которые завершаются фигурой всевластного Воланда, — и есть самое важное лицо в мире. А можно сказать об этом по-другому: человек, сам, своею волей избравший путь, — уже по одному тому не может быть ничьей «жертвой» — ни обстоятельств, ни «среды», ни скверного государственного устройства.