Собрание сочинений в шести томах. Том 6
Шрифт:
— Нет, отец, в более надежное место мне пока но надо. Сердце вот расшаталось. Отлежусь и уеду.
— Сердце? Да, да, сердце. У многих оно ныне в расстройство пришло.
Он мне явно не верил. Да и трудно было поверить: какого военного отпустили бы из части в город, в полуразрушенный дом — отлежаться, видите ли. Пришлось объяснить, кто я такой.
— Ну, тогда понятно! — Старик как-то странно воспринял это известие. Мне показалось, что он не только не обрадовался, но даже огорчился, что я не дезертир. «Хотел отличиться, поди», — подумалось. В последние годы немало появилось таких бдительных старичков, гонявшихся за славой доморощенных пинкертонов. За соседями подглядывали в коммунальных квартирах, в замочные скважины лезли, даже содержимое кастрюль исследовали на кухнях: дескать, по средствам ли живут соседи. Когда-нибудь, когда вскроют сейфы недавних ежовских времен да поднимут архивы, сколько обнаружится негодяев — добровольцев «разоблачения» — и стариков и не стариков. Эта мерзость осталась нам в наследство от гнилого российского общества. Мне попалась однажды на глаза книжечка П. П. Заварзина, в разное время побывавшего начальником Кишиневского, Донского, Варшавского и Московского охранных
Мерзость кляузничества, доносительства хвостом тянулась за людьми из старого, дряхлого общества царской России; в дни ежовщины она стала еще и поощряться: «А ты разоблачил хотя бы одного врага?», расцветать пышным цветом.
Так кто же ты, папаша, с такой симпатичной розовой лысинкой?
— Что ж, — сказал он, присаживаясь на табурет, — очень приятно вот так близко познакомиться с новым поколением журналистов. Откровенно говоря, новых-то никого не знаю, ни журналистов, ни писателей. Старых знал, читал, любил. Куприна, Бунина, Потапенко… Амфитеатров гремел. Поэты… Журналисты — Дорошевич… Суворин пописывал остренько. Шульгин… Мы ведь с вами, молодой человек, люди разных миров, разных времен. Я одному царю служил. Вы другому служите… Да, да, не гневайтесь глазами. И вы царю служите, царю. И ничего удивительного в этом нет. Россия не может без монархии, без верховного вождя, без главы. Беда Николая Александровича Второго была в том, что уж очень ничтожен он оказался как личность. Хороший человек, добрый семьянин. А государством управлять не мог. С папаши пошло. С папаши упадок начался в семье Романовых. Ну, может быть, уже и с деда. Последним государственным человеком в их семейке был Николай Павлович Первый. Суров, солдафонист. Но крепок. А дальше — увы!.. Папаша-то Николая Александровича — Александр-то Третий, — он смолоду мещанский образ жизни принял. В Гатчине жил, этакую обывательскую квартирку — самые мещанские комнатки — выкроил из роскошного Павловского дворца. Сам дрова рубил. Щук бил на озере острогой. Дерево ветром свалит, бывало, в парке, он со своими детишками подхватит пилу, топоры в руки да и разделывает ствол на дрова. Может, бывали в Гатчине, видели там в его кабинете чучело такое огромное стояло — царь во весь свой натуральный рост, с трубой через плечо. И что забавно: оркестр устроить устроил, в котором он дудел в эту трубу, а слушателей у оркестра не было. Запрутся и дудят сами для себя. Замкнутый был человек, нелюдимый. Слова но умел людям сказать. Был раз выпуск — первый при его царствовании — окончивших Николаевскую академию генерального штаба. Стал обходить по фронту всех шестьдесят офицеров и каждого только одно и спрашивал, еле рот раскрывая: когда тот поступил в академию? И в голову ему не приходило, что все они в один год и в один день в нее поступили. Это точные сведения. Это Владимир Александрович Сухомлинов рассказывал, бывший военный министр. А уж он-то в самых высших сферах вращался.
Было интересно слушать старика, я кивал, поддакивая, переспрашивал — был отличным слушателем. А рассказчики таких любят.
— Ну и Николай Александрович всю эту обывательщину унаследовал от папаши. Ничтожный был человек. Почему вокруг него одни проходимцы к концу царствования собрались, через которых он и погиб в конце концов? Да потому, что не под стать ему были люди, большие мыслью и личностью. Терялся он среди них. А раз так, то не любил их, удалял от себя, от государственных дел. А шушеру, всяких Хвостовых, Штюрмеров, Протопоповых, даже вот Вырубову с Гришкой Распутиным, — таких осыпал милостями. Они мразь, низость, ими как хочешь помыкай — все стерпят. Среди них и он орел. А пришел час, герой-то в полном одиночестве остался. Куда и подевалась эта шушера.
Он помолчал, сбился, видимо, с мысли.
— Так я к чему? — вспомнил. — К тому, что России рано без царя. Нужен ей царь. Взяло власть в руки Временное правительство. Демократия, мол! А чем кончилось? Александр Федорович чаи распивал с Николаем да с Александрой в Царском Селе, в Зимнем поселился, в постели бывшей старой императрицы спал, в диктатора превратился: вот-вот, ждали, коронуется. Не он, так кто другой. Корнилов, к примеру, Лавр Георгиевич. К царю у них дело шло, к царю. А я и не осуждаю. Без монархии России не жить. Не доросла до свободы мысли. Не Франция. Вы уж мне не доказывайте.
— А я ничего и не доказываю. Вы такую чушь несете, что на это даже возражать нельзя. Вы же сами понимаете, что говорите чушь. Верно? Но уж такой у вас приемчик полемический. Я понимаю.
Он уставился в заваленный хламом пол, жевал губами в раздумье. Что видел этот человек внутренним взором и кто он такой?
— Видите ли, я служил царю, да. Я был царским чиновником, — заговорил он снова. — Многие мои сослуживцы сбежали после переворота, то есть после революции, как вы говорите. Кто сразу же двинул в Финляндию или, напротив, на дальний юг — в Киев, Одессу, Ростов, Крым. Кто несколько позже — в восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом годах. Я нет, я честно служил Советской власти, до самой пенсии. Ни в саботаже, ни в чем другом против властей не участвовал. Мой брат
родной, тот был офицером, тот с головой ушел в белое движение. Где он, и слыхом не слышу до сих пор. А тогда… Кстати, он был в одной из подпольных офицерских организаций в Петрограде, где-то у них имелись конспиративные квартиры… — Старик спохватился: — Я ведь это вам знаете, почему рассказываю? Да по двум причинам. Во-первых, потому что вы хитрый: умеете хорошо слушать. Такому хитрецу что хочешь и чего не хочешь расскажешь. Но не это главное. Главное, что вы журналист, вам, может быть, пригодится кое-что из того мира, который для вас земля неизвестная, терра инкогнита. Это во-вторых. А в-третьих: придут вот сюда завтра немцы — и не только с вами, а уж и ни с кем из таких коммунистов я не встречусь больше. Все, что знаю, что видел, пропадом пропадет.— Послушайте, неужели вы хотите остаться у немцев?! — Я почти закричал от удивления. — Где бы мы ни были с моим другом, с кем бы ни встретились в полосе боев — всюду люди бегут от немца. Фашизм — это же…
— Не объясняйте мне, что такое фашизм. Я прекрасно и сам знаю. Но я служил одному царю, служил второму (вашему). Пусть будет и третий, чужой. Лишь бы на старости лет не покидать родное гнездо. Куда мне идти и зачем? Я тут живу полвека. Сначала, до революции, это была моя дача. А после революции — дом. Род-пой, обжитой дом, в котором и умру, надеюсь. В этом-то немцы, даже и фашисты, мне помешать не смогут.
Да, он был из другого, очень другого мира. То, что мы делали двадцать четыре долгих года, все, что было для меня, для нас кровным, родным, он изо дня в день рассматривал со стороны. Он не мешал, пет, но и не помогал. Для него все это не свое.
— Вы, наверно, бог знает что думаете сейчас обо мне, — сказал он, как-то ощутив направление моих мыслей. — Напрасно. Я же вам сказал: никогда не бежал от Советской власти, по мешал ей, сотрудничал с нею.
— А почему не бежали?
— А потому, что ни царская власть, ни Временное правительство мне не нравились. Царь вел Россию к гибели, это видело все передовое российское общество. Обыватель, ничтожный человечишка во главе государства — это страшно. И Керенский вел нас в яму. Тоже ничтожная, опереточная личность. «Я, я, я!..» А «я» — это последняя буква в алфавите. То, что стал делать товарищ Ленин, мне было интересно. Мы здорово поцапались из-за Ленина с моим братом. Брат был офицер-боевик, из савинковцев. Не монархист, нет. Из эсеров, говорю. Он, кстати, множество людей переправил за границу, в том числе, знаете, баронессу Врангель, мамашу «черного барона». Видел я эту даму у брата на загородной конспиративной квартире перед вывозом в Финляндию. Ее сынок командовал тогда белыми войсками в Крыму, а она, оказывается, служила совслужащей в Аничковом дворце, где был в ту пору так называемый Музей города. Зарплату, паек от Советской власти получала. Марией Дмитриевной, не соврать бы, ее звали. Ну, конечно, я ее видел уже не той гранд-дамой, какой была она когда-то. Этакая стала тетка в веревочных туфлях и в заштопанном салопчике. Ну, бог с ней. Так с братом с моим мы крепко поцапались. Дескать, легко большевики головы людям рубят. А я ему о другом. О том, что большущую ответственность они на себя приняли. Без уничтожения противников им но обойтись. Представь себе, говорю ему, если бы после Февраля да после Октября вновь бы царская власть сумела захватить Россию в свои руки, представь, сколько голов было бы срублено, дабы привести народ к умиротворению. В десятки, в сотни раз больше. Такая стихиища раскачалась — успокой ее, возьми в руки. Ну он, понятно, свое. Я свое. Мне интересно было, что получится. Страшно, но привлекательно. Вот и не бежал от Советской власти, служил ей честно. А теперь… Теперь я старый. Служба моя никому не нужна.
Рядом трахнуло с невероятным треском. Пылью затянуло халупу, в которой мы находились.
Старик сказал:
— Вы правы: не просто это — встретиться с фашистами. Но что поделаешь! Стар я бегать. Да и убежишь ли от них? На всякий случай достал из тайника… — Он вытащил из кармана брюк старый наган. — С революции храню. В случае чего пущу себе пулю в лоб. У меня будущего нет — терять нечего. Хотя жить хочется: любопытствующий я человек.
— Слушайте, — сказал я, тревожась за этого старого чудака, — давайте мы вас отвезем в Ленинград, где-нибудь там устроим. Даже и не в фашистские времена старые русские эмигранты хлебали горя по заграницам, а теперь-то…
— Нет, нет, — сказал он, — нет. Не могу оставить свое пепелище. Жена здесь похоронена, дочь. Нет. Не сердитесь. Желаю вам поправиться. С сердцем шутить нельзя.
Он ушел через кухню. Мне было и жаль его, и было еще другое какое-то чувство. Он не был таким первым для меня собеседником в моей жизни. Лет двенадцать назад, когда я работал на заводе, у нас на стапелях подсобным рабочим крутился бывший полковник бывшей царской армии. Он «перековывался» в труде. Он нес на Советскую власть такое, что рабочие его несколько раз крепко колачивали. Он сколько-то лет отсидел в лагере, и поэтому главные его рассказы были о той, лагерной жизни. Получалось у него так, будто бы сидели там люди исключительно благородные, вроде него, и все до одного зазря. Какой же он сам был благородный, мы узнали в тот день, когда при выходе с завода его изловили с краденым слесарным инструментом под спецовкой.
Словом, расстроил меня остаток прошлого. Наши что-то не едут, хотя уже и день к концу. Оставил записку, встал и пошел в райком к Данилину, рассказал ему о разговоре со стариком, о том, что тот решил остаться у немцев.
— Знаешь, — ответил Данилин, — полгорода у них останутся. А что делать?
В самом деле: а какой выход? Тысячи, многие тысячи, миллионы уходят перед наступающим врагом. По разве могут уйти все бесчисленные миллионы?
Во дворе райкома жгли бумаги, черные хлопья летели через сады. Данилин сказал:
— По Ленинграду уже бьют из орудий. Четвертого числа дали несколько выстрелов по заводу «Большевик». По осколкам установлено, что из «Берты» в двести сорок миллиметров. Где-то в районе Тосно стоит.
Четвертого? Значит, позавчера, когда мы только что выехали из Ленинграда. Из района Тосно? Значит, немец обтек Слуцк и Федоровку, не пошел путями Юденича — прокрался к дороге Ленинград — Москва из района Чудова и Любани. Вот как ему пришлось петлять, встретив стойкое сопротивление под Лугой.