Собрание сочинений в трех томах. Том III
Шрифт:
Состояние истинной веры Достоевский воспринимал очень высоко, по–евангельски, то есть с обладанием властью совершать знамения. С точки зрения евангельского описания признаков веры («уверовавших же будут сопровождать сии знамения… возложат руки на больных, и они будут здоровы…» [211] ) наша «вера», не приводящая даже к знамению нравственного перерождения, действительно может называться верой только условно. И вот на фоне этой «как бы веры» образованного общества XIX века Достоевский усиливает, а не ослабляет выражение: «Я буду верить». Алеша Карамазов восклицает: «Верил, верую, и хочу веровать, и буду веровать» (14: 308). О Шатове в записных тетрадях читаем: «Шатов беспокойный, продукт книги, столкнувшийся с действительностью, уверовавший страстно и не знающий, что делать. Много красоты… Ш. тоже проповедовал смирение и умер пламенным энтузиастом» (11: 99, 126). Есть там и такая заметка: «Шатов говорит с женой о старчестве» (11: 285). Вспомним, что книга инока Парфения, которая была с Достоевским во время работы над «Бесами», открыла ему мир подвижников православного монашества — старчества, и этот термин автор за десять лет до Зосимы отдает Шатову. Шатов же посылает Ставрогина к старцу Тихону, и это место осталось в романе. Когда в романе Виргинская накануне убийства Шатова согласилась ночью идти к роженице Марии Шатовой, он говорит: «Есть же и в этих людях великодушие!.. Убеждения и человек — это, кажется, две вещи во многом различные. Я, может быть, много виноват
211
Мк. 16, 17, 18.
Ставрогин не захотел стать «иноком Николаем с даром слезным». Он испугался подвига покаяния, в котором уж ничем нельзя порисоваться и ни в чем нельзя возлюбить себя. Утвердив единство веры и любви, Достоевский закономерно перешел к идее подвига, понятого уже в «Преступлении и наказании», к идее труда любви. «Действительный Тихон», возобновивший в век, когда Екатерина именовала себя «главой греческой церкви», аскетику первохристианства и отцов, несомненно, и в этом был его руководителем. «Не на оперы, и банкеты, и роскоши позваны христиане, — писал св. Тихон, — но на брань и подвиг духовный» [212] . А Лиза Тушина в романе говорит (после своей страшной ночи): «Мое сердце в опере воспитывалось, вот с чего и началось, вся разгадка» (10:400). В записных тетрадях к роману мысли о подвиге разбросаны повсюду. «Каяться, себя созидать… нужны великие подвиги… подвигом мир победите… нужно самообвинение и подвиги, иначе не найдем православия и ничего не будет. Сила в нравственной идее… Архиерей добивает Князя (Ставрогина. — С.Ф.) обязанностью самовоскресения, самообработания — то есть необходимостью практического долга православия… Архиерей говорит, что катехизис новой веры — хорошо, но вера без дел мертва есть [213] и требует… труда православного, то есть: «Ну, как ты, барин, способен ли на это?»» (11: 173—195). Мысли «архиерея» передает в романе Шатов. «Вы атеист, потому что вы барич, последний барич… Добудьте Бога трудом; вся суть в этом, или исчезнете, как подлая плесень» (10: 202–203), — кричит он Ставрогину.
212
5Тихон 3адонский, св. Сокровище духовное, от мира собираемое. Т. 3. С. 57.
213
Ср.: «Вера, если не имеет дел, мертва сама по себе» (Иак. 2, 17).
Барин, как известно, предпочел участие в убийствах. «Один лишний брызг крови что для вас может значить?» (Там же: 297) — говорит ему Маврикий Николаевич. «Он, казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен» (Там же: 37), — замечает о нем Хроникер.
Идея подвига, или духовного труда, — страшная для многих идея. В ней как в фокусе все христианство. Хочешь христианства в себе и в мире — иди на «узкий путь» [214] , на дисциплину, на труд любви. В записных тетрадях есть такое замечание: «Самообладание заключается в дисциплине, дисциплина в Церкви» (11: 122). Эти слова, а также многие другие кажутся выписками из статей церковного писателя К.Е. Голубова, которого Достоевский первоначально хотел ввести в роман как учителя Шатова. «Кроме самостеснения, — писал, например, Голубов («самообладание», «подвиг», «дисциплина» — у Достоевского), — нет истинной свободы человеческой, но только бесчиние и разврат… Без самостеснения нельзя сделать поворота к лучшему никакими веслами внешних учреждений» [215] .
214
Ср.: «Потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их» (Мф. 7, 14).
215
См.: Субботин Н. Русская старообрядческая литература за границей // Русский вестник. 1868. № 7—8. С. 113, 126.
Это все азбука христианства, но эта азбука режет ухо всякому интеллигенту. Но Достоевский уверовал, что и любовь есть труд, даже и любви надо учиться. Еще в плане «Жития великого грешника», то есть до создания «Бесов», он писал: «Он (и это главное) через Тихона овладел мыслью (убеждением): что, чтоб победить весь мир, надо победить только себя. Победи себя и победишь мир» (9: 139).
Но Достоевский видел, как мало людей, которые это понимают. И вот, точно независимо от замысла и воли автора, на судьбу романа начинает давить судьба этого мира, не желающего жизни Креста. Роман наполняется исторической безнадежностью, чувством обреченности истории. Обличения Тихона Задонского тоже часто чередовались со словами того исторического пессимизма, которым полно Евангелие и вся христианская письменность. «Чем более мир приближается к концу, — пишет св. Тихон, — тем паче оскудевает истинная любовь, вместо того лицемерие и ложь умножаются» [216] .
216
Тихон 3адонский, св. Сокровище духовное, от мира собираемое. Т. 4. С. 45.
В христианстве одновременно существуют два убеждения: вера в неумираемость Церкви и неверие в победу христианства в истории. Неудаче христианской цивилизации посвящены в Евангелии три полные главы: ни о чем не написано столько, сколько о том, что «за умножение беззаконий иссякает любовь» [217] в мире и что «когда придет Сын человеческий, найдет ли Он веру на земле?» [218] . Христианство, как громадная река, некогда поившая человечество, иссякает в пустынях истории. Можно ли этого не видеть?
217
Ср.: «И, по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь» (Мф. 24, 12).
218
Ср.: «Но Сын Человеческий пришед найдет ли веру на земле?» (Лк. 18, 8).
Конечно, еще многие будут, говоря о Евангелии, повторять слова Степана Трофимовича: «Je n’ai rien contre l’Evangile, et… [219] Я давно уже хотел перечитать» (10: 486) или (как он же сказал) «исправить ошибки этой замечательной книги» (Там же: 491), а мы бы теперь сказали: приспособить ее для целей современного социального прогресса. Достоевский не выдумывал светского разговора Степана Трофимовича о Евангелии. В воспоминаниях A.A. Толстой есть один ее разговор с Тургеневым, разговор, в отношении которого можно было бы заподозрить, что он был известен Достоевскому, если бы не тот факт, что Толстая познакомилась с Достоевским только за две–три недели
до его смерти. «Заговорили и об Евангелии, — пишет Толстая, — Тургенев отнесся к нему с каким–то неприятным пренебрежением, как к книге, ему мало известной. «Однако же, я не поверю, что вы никогда не читали Евангелия», — спросила я. «Нет, мне случалось читать Евангелие. Я скажу даже, что св. Лука и Матфей довольно интересны, что же касается св. Иоанна, то не стоит даже о нем и говорить»» [220] . Или, может быть, только тогда «стоит говорить» о нем и прибегать к христианству, когда наступают минуты смерти, как у Степана Трофимовича, или минуты опасности и страха, и опять забывать о нем, как симпатичный майор в романе, родственник Виргинского, переставал верить в Бога, чуть лишь проходила ночь.219
«Я ничего не имею против Евангелия, и…» (фр.). — Примеч. сост.
220
Переписка Л.Н. Толстого с гр. A.A. Толстой. 1857—1903. СПб., 1911. С. 18 и сл. Даже если это не совсем правильно («Бежин луг»), ответ Тургенева знаменателен.
Какой–то несформулированной безнадежностью полон роман. Он оканчивается шестью насильственными смертями. В нем три главы с названием «Ночь». Предчувствием ночи полны и видения Хромоножки: «Взойду я на эту гору, обращусь я лицом к востоку, припаду к земле, плачу, плачу и не помню, сколько времени плачу, и не помню я тогда и не знаю я тогда ничего. Встану потом, обращусь назад, а солнце заходит, да такое большое, да пышное, да славное, — любишь ты на солнце смотреть, Шатушка? Хорошо, да грустно» (Там же: 117).
Во имя борьбы с ночью истории был написан этот роман. В записных тетрадях есть как бы второй его эпилог, обращенный к молодому поколению: «В Кириллове народная идея — сейчас же жертвовать собою для правды… Жертвовать собою и всем для правды — вот национальная черта поколения. Благослови его Бог и пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за правду. Для того и написан роман» (11: 303).
Все напряжение исторического пессимизма Достоевского дано в страшной жизни и смерти Ставрогина, этого «Ивана–Царевича» не только для Верховенского, но и для Шатова и для Достоевского. К образу гибели Ставрогина подходят слова св. Тихона: «Грехами своими человек как жалом себя уязвляет… Человек грешит и казнит себя. Грех его — казнь ему есть» [221] . А в записных тетрадях читаем диалог Ставрогина и Тихона: «Это исповедь» (Ставрогин говорит Тихону). «Тут обида ребенку…» Тихон: «Знаю, что уж очень постыдно». Ставрогин: «Нет, тут только обида ребенку. Самоказнь» (11: 307). Окончательная гибель Ставрогина и дана как «самоказнь» в петле.
221
Тихон Задонский, св. Сокровище духовное, от мира собираемое. Т. 4. С. 61.
«Причину зла я вижу в безверии» (30, кн. 1:236), — писал Достоевский в декабре 1880 года А.Ф. Благонравову. И безверие — он видел это давно — побеждает. В самом конце романа он хочет удержать свою надежду на победу веры в истории словами умирающего Степана Трофимовича, слушающего евангельскую притчу об изгнании бесов [222] . «Больной исцелится и «сядет у ног Иисусовых»» [223] (10:499). Но безнадежная нота романа, несмотря на это, не уменьшается, так как мы видим, что у автора не оказалось никого другого, кто мог бы сказать эти слова, кроме Степана Трофимовича, которого хоть он и пожалел под конец, но в котором он даже в минуты предсмертного прощания сомневается.
222
Лк. 8, 27–35.
223
Лк. 8, 35.
Христианская цивилизация вступила в историю, как первый апокалипсический всадник на белом коне, «чтобы победить» [224] . Но за ним вышли другие всадники, и уже в «Идиоте» Лебедев, передавая нам восприятие Достоевским истории, говорит: «Мы при третьем коне, вороном, и при всаднике, имеющем меру в руке своей, так как всё в нынешний век на мере и на договоре, и все люди своего только права и ищут: «мера пшеницы за динарий и три меры ячменя за динарий»… да еще дух свободный, и сердце чистое, и тело здравое, и все дары Божии при этом хотят сохранить. Но на едином праве не сохранят, а за сим последует конь бледный, и тот, коему имя Смерть, а за ним уже ад» [225] (8: 167–168).
224
Откр. 19, 11.
225
См.: Откр. 6, 5, 6, 8.
Начало 70–х годов — эпоха создания «Бесов» и редакторства в «Гражданине» — было временем обостренного ожидания Достоевским конца истории и наибольшего приближения к церковному отношению к ней. Христианство не верит в нравственный прогресс человечества, в духовное благополучие земной истории, но оно зовет к неустанной борьбе за христианское просвещение этой истории, за спасение людей во имя неумирающей Церкви, как бы мало этих людей ни было. Апостол сказал об этом так: «Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых» [226] . И эта мысль, особенно в эти годы, стала мыслью Достоевского. В записных тетрадях к роману мы читаем: «Нечего глядеть, если это неосуществимо; хотя бы только тысячному дана была белая одежда (Апокалипсис), и того довольно» (11:186). В Апокалипсисе образ белой одежды есть образ спасаемой Церкви. По словам Вл. Соловьева, узнавшего Достоевского именно в эти, 70–е годы, любимой книгой его был Апокалипсис [227] . Он уже давно был полон ощущения законов, «ведущих к чему–то Европу, к чему–то неизвестному, странному, страшному, но теперь уже очевидному, почти воочию совершающемуся» (25: 144). «Теперь для всех в мире уже «время близко» [228] , да и пора» (25: 103), — писал он в «Дневнике писателя» 1877 года. «И конец миру близко — ближе, чем думают» [229] , — говорил он О. Починковской. «Злой дух близко: наши дети, может быть, узрят его» (21: 204).
226
1 Кор. 9, 22.
227
См.: С оловьев В. С. Три речи в память Достоевского (1881–1883). Третья речь // Соловьев B.C. Собр. соч. СПб., 1914. Т. 8. С. 197. Это особенно заметно начиная с «Идиота», во время работы над которым Достоевский читал также и перевод части Апокалипсиса, сделанный Майковым (см. письмо Достоевского к Майкову от мая 1868 года). Как большинство религиозных стихов, стихотворный перевод Майкова весьма слаб.
228
Ср.: «Учитель говорит: «время Мое близко»» (Мф. 26, 18).
229
Тимофеева В. В. (О. Починковская). Год работы с знаменитым писателем. С. 170.