Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
Шрифт:
— Куда там! — сказала Жюли. — Так скоро он теперь не уедет. Он попросил себе комнату и лег отдохнуть. Говорят, они танцевали до самого утра. Не иначе, как и в эту ночь будут танцевать, — верно, те господа еще вернутся сюда к обеду. Все они ужас как волочатся за моей госпожой, ну а виконт, тот совсем от нее без ума.
Не слушая дальше предположений и догадок Жюли, Амори резко повернулся и пошел прочь. Он направился в мастерскую, чтобы тут же потайным ходом пробраться к Жозефине. Но в мастерской он застал папашу Гюгенена, Пьера и всех остальных. Ничего не оставалось, как браться за работу, и он принялся за свои фигурки. Папаша Гюгенен был в то утро сильно не в духе. Работа, на его взгляд, двигалась плохо, куда хуже, чем прежде. Правда, Пьер работал по-прежнему на совесть, но больше месяца он потерял на этот самый барышнин вольер, да и теперь то и дело его отрывали от работы. Десять раз на день за ним прибегали из замка ради всякой чепухи — будто для того, чтобы починить стул или
— А по-моему, — сказал он, — не такое уж это первостепенное дело, чтобы ради него бросать недоконченной панель. Не пойму, чего это тебе так приспичило мастерить эти нюрнбергские игрушки [130] . Особливо вот эти, на которые ты убил всю последнюю неделю, почтеннейший, всякие эти драконы да змеи — они у меня прямо уже в горле сидят. Дьявол, что ли, в тебя вселился, что ты во всех видах его изображаешь? Право, будь я женщиной, я побоялся бы и смотреть на подобные чудища, чтобы, не дай бог, не родить что-нибудь похожее.
130
Нюрнберг издавна славился производством детских игрушек.(Примеч. коммент.).
— Вот это чудище, которое я сейчас обряжаю, — резким голосом сказал Коринфец, — самое очаровательное из всех. Это властительница мира — похоть, царица всех смертных грехов. Вот погодите, сейчас надену ей на голову корону. Это ведь покровительница всего женского пола, надо будет еще прицепить ей сережки и дать в руки веер.
Папаша Гюгенен невольно рассмеялся, но когда увидел, что убранству госпожи похоти не видно конца, снова рассердился и стал резко выговаривать Коринфцу, который и ухом не вел на его слова, так что в конце концов старик совсем разошелся, глаза его загорелись гневом и он повысил голос.
— Отстаньте от меня, хозяин, — сказал Коринфец, — нам с вами нынче не договориться, я сегодня злой, не хуже чем вы.
Папаша Гюгенен, привыкший, чтобы ему беспрекословно повиновались, рассвирепел и в сердцах попытался вырвать у Амори из рук резец. И Пьер, с тревогой наблюдавший за происходящим, увидел, как вспыхнуло в зрачках Коринфца дикое бешенство и как рука его потянулась к молотку. Быть может, он и обрушил бы его на голову хозяину, если бы Пьер не схватил его за руку.
— Опомнись, Амори! — вскричал он. — Брось этот молоток! Неужели мало мне видеть твои страдания? Ты хочешь причинить мне еще и это горе? — И слезы заструились по его щекам.
Увидев это, Амори вскочил и выбежал вон. Но, дождавшись в парке той минуты, когда рабочие ушли завтракать, он, крадучись, вернулся в мастерскую и бросился в лабиринт, не выпуская из рук молотка, — он был уверен, что дверь в спальню окажется запертой, и приготовился выломать ее. Кто знает, не было ли у него и другого, еще более мрачного умысла. Однако, нажав на ручку, которую сам же в свое время приделал, Амори убедился, что дверь легко поддается. Его стараниями она открывалась совершенно бесшумно (о чем только он не позаботился тогда, чтобы ничто не могло выдать тайну его счастливых ночей!), и в спальню он вошел так тихо, что Жозефина даже не проснулась. Она спала, раскинувшись на постели, полунагая, с распустившейся прической, не сняв даже своих колец и браслетов. Измятое, разорванное бальное платье небрежно обвивалось вокруг ее тела. В этом оскверненном наряде, выглядевшем еще непригляднее при ярком свете дня, она вызвала в нем сначала чувство, близкое к отвращению. Ему припомнились оргии Клеопатры, позорная страсть порабощенного египетской царицей Антония, о котором он где-то недавно читал. Долго смотрел он на эту женщину и мысленно осыпал ее проклятиями. Но, прокляв ее в тысячный раз, он понял вдруг, что она прекрасна, прекраснее, чем когда-либо. И желание затмило обиду. Но миновали первые минуты восторга, и обида стала лишь глубже и горше. А Жозефина, заливаясь слезами, между тем рассказывала ему о тех унижениях, которые пришлось ей претерпеть, не умолчав и о тех, которых ей все же удалось избежать. Она осыпала проклятиями этот высокомерный, развратный свет, в котором так мечтала блистать и который так жестоко насмеялся над ее мечтами, она клялась, что никогда больше не возвратится в него, что за вину свою готова снести любое наказание, которое ему, ее возлюбленному, угодно наложить на нее. Она была готова тут же остричь свои роскошные волосы и разодрать ногтями свою белоснежную грудь, когда обнаружила на груди и в кудрях Коринфца следы его неистовства и отчаяния. Бросившись к его ногам, она призывала на
свою голову гнев божий и была так прелестна, так обольстительна в этом своем горе и бурном своем отчаянии, что Коринфец, обезумев от страсти, стал просить у нее прощения, покрывая поцелуями ее обнаженные ножки. Всем этим безумствам он предавался до тех пор, пока за дверью не раздался вдруг голос Изольды. Обеспокоенная тем, что кузина так долго спит, она пришла звать ее к обеду.Вернувшись в мастерскую, Коринфец искренне попросил у папаши Гюгенена прощения. Тот немного поворчал, потом обнял его, утирая слезы рукавом. Затем Амори принялся за дело и работал в этот день так усердно и был так услужлив, что все грехи его были позабыты. Вместе с товарищами он пел песни, что давно уже с ним не случалось. Он не упускал случая посмеяться над беррийцем; тот сначала немного дулся на это, а потом развеселился, считая, что пусть уж лучше над ним подшучивают, нежели вовсе не замечают. Словом, этот день, начавшийся столь печально, заканчивался всеобщим весельем. Один только Пьер никак не мог отделаться от чувства тревоги и печали. Это внезапное и какое-то неестественное оживление Коринфца внушало ему беспокойство.
Под вечер Изольда, стараясь избавиться от виконта, который, получив решительный отпор от Жозефины, принялся теперь донимать ее своими любезностями — правда, не столь пылкими, но столь же пошлыми, — ускользнула из гостиной и пошла побродить одна в конце парка. Быть может, она рассчитывала встретить там Пьера; обычно в какую бы часть парка она ни забиралась, он неизменно встречался на ее пути. Подобное чудо ежедневно свершается со всеми влюбленными, и ни одна влюбленная парочка не посмеет в данном случае упрекнуть меня в том, что я грешу против жизненной правды. Но в этот вечер Пьера в парке не оказалось. Он побоялся оставить друга, ибо видел, что, несмотря на свой внешне веселый вид, Коринфец находится в каком-то странном состоянии. И хотя для Пьера не было большего счастья в жизни, чем провести эти несколько минут с Изольдой, он решился один раз пожертвовать ими ради Савиньены.
Стоя у ограды парка и всматриваясь в поворот дороги, откуда иногда появлялся Пьер, мадемуазель де Вильпрё увидела какую-то женщину, которая приближалась к ней неторопливой, плавной походкой. Женщина была довольно высокого роста и одета, как обычно одеваются простолюдинки, в коричневую холщовую юбку и легко наброшенный на голову синий шерстяной платок, который, падая на плечи мягкими складками, окутывал ее стан вроде того, как это изображают флорентийские мастера, рисуя своих мадонн. Прекрасные, правильные черты лица и строгое, чистое их выражение дополняли сходство с этими дивными женскими образами Рафаэлевой школы. Она вела под уздцы ослика, на котором, свесив ножки в одну из перекинутых через спину животного корзин, сидел прелестный златокудрый мальчик, закутанный, так же как и мать, в грубый шерстяной платок. Изольда была поражена этой очаровательной группой, напомнившей ей сцену бегства в Египет [131] . Она остановилась, любуясь приближающейся к ней живой мадонной, которой не хватало только ореола.
131
Бегство в Египет — библейский сюжет, один из самых распространенных в живописи эпохи Возрождения.(Примеч. коммент.).
Простолюдинка, в свою очередь, была поражена ясным и добрым выражением лица юной аристократки. По ее скромному, почти бедному платью она приняла ее за служанку и заговорила с ней.
— Голубушка, — сказала она, останавливая ослика у ограды парка, — не скажете ли вы мне, далеко еще до деревни Вильпрё?
— А вы почти что уже пришли, милочка, — ответила Изольда. — Идите вдоль ограды этого парка все прямо, и минут через десять вы увидите первые дома.
— Спасибо вам, и слава тебе господи, — произнесла женщина. — А то бедные мои детки очень устали.
В эту минуту Изольда увидела, как из второй корзины высунулась другая детская головка, еще прелестнее, чем первая.
— Тогда знаете что, — сказала она, — пройдите здесь, парком. Идите прямо вот этой аллеей, и вы попадете в деревню минут на пять раньше.
— А не заругают меня? — спросила женщина.
— Нет, не заругают, — с улыбкой отвечала мадемуазель де Вильпрё, идя ей навстречу и беря за повод ослика, чтобы повернуть его в парк.
— Вы, видать, очень добрая девушка. Так, значит, по этой аллее, все прямо?
— Лучше я провожу вас, а то как бы ваши малыши не испугались собак.
— Мне уже говорили, что люди здесь, в замке, отзывчивые; недаром, видно, говорит пословица: «каков хозяин, таков и слуга». Вы-то сами, простите, находитесь здесь в услужении? Здесь, в замке, значит, и живете?
— Здесь, значит, и живу, — смеясь, ответила Изольда.
— И уже давно небось?
— С самого рождения.
Как только дети очутились среди прекрасных деревьев и увидели зеленую травку, они сразу позабыли о своей усталости, слезли с ослика и стали весело резвиться на дорожках, между тем как ослик тоже не терял времени даром и, проходя по буковой аллее, время от времени позволял себе по дороге отщипнуть зеленую веточку.