Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Шрифт:
— Что, что?.. — прохрипел Завихляев, хватая его за руку.
— Каюк, по-немецки — капут кранкен… Мы, брат, тоже ученые… — Тулищев уцепился за плечо Завихляева, посмотрел на него мутными зрачками. — Ирина твоя скапутилась… Четвертый месяц. Ей-право!
Завихляев качнулся, схватил полушубок Тулищева.
— А ребята? — спросил он чуть слышно.
— Да ты чего?.. Ребят-то в детский дом взяли, пока вернешься. Чижика там поют… ко-лле-к-тивно… Я своих туда ж смотал… Теперь гуляй душа!..
Он икнул. Завихляев вздрогнул от отвращения.
— С
— Тифом… Дело обыкновенное… Человек большой — вша малая…
— Ну, прощай!
— Куда ж ты? Валим, брат, к нам, вспрыснем покойницу.
— Пошел к черту… Мразь пьяная! — крикнул Завихляев и быстро зашагал прочь.
Шел к вокзалу согнувшись, хотя мешок с пайком был совсем легок.
На вокзале узнал, что до послезавтра в сторону полустанка поездов не будет.
Решил не ждать.
«Двадцать верст к вечеру одолею, а то ребята подумают невесть что».
Шел лесом вдоль рельс, смотрел вдаль опустевшими глазами.
Пройдя десятую версту, вышел на прогалину. У путей высился пригорок, груда запасного балласта. Залез на верхушку, снял шапку, вытер вспотевший лоб и часа полтора просидел неподвижно, сжимая и разжимая челюсти, отчего на скулах вздувались тяжелые желваки.
Дико каркнула над головой пролетная ворона. Он надел шапку, зашагал по полотну. К вечеру пришел на полустанок, нашел теплушку. Дверь была защелкнута изнутри. Постучал.
— Кто там? — проскрипел ржавый голос Евстратыча.
— Отвори, дядя! Я! Завихляев!
— Товарищ Завихляев! Ах, мила-ай, — ахнул старик, отодвигая дверь, — чего стряслось-то. Ушли все ребята!
— А машина? Машина… цела?
— Машине твоей что деется? Целехонька!
— Куда ж они ушли? — спросил, вздохнув, Завихляев, — в город, что ли?
— Зачем в город, мила-ай? Шел тут эшелон встречный, с им комиссия кака ехала лошадиная. Ну наши ребята с ихними погуторили, узнали, что комиссии требоваются добровольцы в охрану. Забрали винтовки, вешши и ушли. «Кланяйся, грят, Завихляеву. Пущай со своей машиной целуется, а нам очертело». И уехали…
— Стервы, — скрипнул зубами Завихляев, — а ты что ж остался, хрыч?
— А мне чего уходить? Мой век теперь недолгий. С машиной подохнуть али без машины — все одно.
Завихляев отошел от двери. Подошел к соседней теплушке, опять прижался щекой к дереву. Снова показалось, что слышит еле уловимое содрогание.
Топнул ногой, отошел, залез в теплушку, бросил Евстратычу мешок.
— Ешь, хрыч, паек достал!
— А ты, родимец?
— Не хочу. Нездоровится что-то.
Залез на нары и под жадное беззубое чавканье Евстратыча мутно и тяжело уснул.
Ночью под эшелон подали случайный паровоз, и он заскрипел дальше, не дождавшись ответной телеграммы.
Третий месяц уже ползли по стальным нитям, перецепляясь от эшелона к эшелону, перебрасываясь с линии па линию, прокатываясь под гулкими сводами мутноглазых, покрытых коростой разрухи вокзалов теплушки: «3б. 213 437» и
вторая, в которой томились Завихляев и Евстратыч.Везде и всюду, всякими правдами и неправдами, просьбами и угрозами, проталкивал Завихляев драгоценный груз.
Похудевшее лицо стало совсем острым, болезненно горели в потемневших орбитах упорные, коловшиеся глаза.
В каждом городе, шатаясь от слабости, во время стоянок обегал Завихляев военные, партийные и советские учреждения, совал всюду свои документы, убеждал, просил, требовал.
Кое-где выгоняли, кое-где выслушивали.
В иных местах злились, в иных смеялись; и там, где смеялись. Завихляеву удавалось обычно выпрашивать для себя и Евстратыча какие-то пайковые подачки: хлеб, жесткую, дощатую воблу, сахар.
Завихляев давно продал свои сапоги, куртку, шинель, гимнастерку. Ходил в туфлях из телячьей кожи, — шерстью наружу, — которые добыл по дороге в обмен на горсточку пороху, выковырянную из патронов.
Мужик подержал бумажный пакетик с порохом на ладони, с сожалением сказал:
— Не стоит оно туфлей-то!.. Ну, осподь с тобою! Видать, извелся, паря. А нам порох для охоты во как нужон! Волку развелось тьма.
Сверху закутывался Завихляев в рваное байковое одеяло, привязывая его поясом, чтоб не болталось, и на поясе без кобуры болтался черный, как ночь, наган.
За Уралом стало легче. Меньше ругались на станциях и не гоняли, а почти везде внимательно выслушивали, похохатывали и кормили.
В Рязани даже какой-то проезжий большой комиссар заинтересовался, ходил теплушку смотреть, затем свез Завихляева и Ёвстратыча пообедать в железнодорожный райком, называл героями и на прощание дал денег.
— Если не хватит — купите себе кормежки. А в Москве, как сдашь груз, зайди вот по этому адресу, — ткнул в руку записку, — там тебе все устроят и назначение дадут, куда хочешь.
Утром Завихляев стоял, у раскрытой теплушечной двери, напряженно смотрел за синюю дымку редких перелесков, откуда должна была показаться Москва.
День был погожий, солнечный. Дымилась паром февральская таль.
Прогрохотал стальным плетением двухпролетный висячий мост, кинуло в глаза теплую волну паровозного дыма. Поезд нырнул в выемку, ускорил биение и с рокотом вылетел на открытое место.
За изгибами узкой промерзшей речки раскинулся, тяжело дыша громадным брюхом, плоскомордый монгольский город.
Над ним высоко сверкала и переливалась матовым светом в кубовой сиянии ласковая звезда.
— Ивам Великий блескит, мила-ай, — сказал за спиной, широко крестясь, Евстратыч, — гляди, кака махинища!
Комендант вокзала, высокий тонкий юноша, с яркими цыганскими глазами, в новеньком френче и алых малинового блеска, штанах, протянул руку через стол, с брезгливым и недоумением взял просаленные, почернелые и рваные документы из грязной руки Завихляева.
— А-аткуда вы та-акой? — протянул он, пропуская сквозь губы, как макароны, тягучие резиновые слова.