Собрание сочинений. т.1.
Шрифт:
Любимая! Ты наполняла сладостной грустью мои меланхолические вечера. В тебе была скорбная красота этих холмов, бледность мрамора, розовеющего под прощальными поцелуями солнца. Неведомая неустанная мысль возвысила твое чело и расширила глаза. А когда улыбка скользила по твоим ленивым устам, озаряя внезапной прелестью твое юное лицо, казалось, майский луч пробуждал к жизни все цветы и все травы трепещущей всходами земли, цветы и травы, которым суждено увятъ под знойным солнцем июня. Между тобой и этими горизонтами была тайная гармония, которая и внушила мне нежность к этим придорожным камням. Ручей пел твоим голосом; звезды, восходя, смотрели на меня твоим взором; все вокруг улыбалось твоей улыбкой. А ты, одаряя природу своей прелестью, сама проникалась ее суровой и страстной красотой. Природа и ты для меня слились воедино. При взгляде на тебя я видел ясное небо, а когда мой взор вопрошал долину, я улавливал твои гибкие и сильные линии в волнистых очертаниях ее холмов. Из этих сравнений родилась моя безграничная любовь к вам обоим, и мне трудно сказать теперь, кого я больше люблю — мой дорогой Прованс или мою дорогую Нинон. Каждое утро, мой друг, я вновь испытываю потребность благодарить тебя за минувшие дни. Ты была так
Странное создание! Теперь, когда ты далеко от меня и я могу ясно читать в своей душе, я испытываю горькую радость, изучая одну за другой все грани нашей любви. Ты была женщиной, прекрасной и пылкой, и я любил тебя, как любят жену. Потом, неведомым образом, ты порой становилась сестрою, не переставая быть любовницей; тогда я любил тебя и как влюбленный и как брат, со всем целомудрием дружбы и со всем пылом желания. В иные дни я находил в тебе товарища, наделенного мужским умом, и притом всегда обольстительницу, возлюбленную, чье лицо я осыпал поцелуями, сжимая твою руку, как руку старого друга. В порыве безумной нежности я отдавал той, кого так любил, все свои чувства… Дивная мечта, ты побуждала меня любить в тебе каждое из этих существ, телом и душой, со всей страстью, независимо от пола и родства. Ты обладала одновременно моим горячим воображением и запросами моего ума. Ты воплотила в себе мечту Древней Греции — любовница превратилась в философа, чья мудрость, чей склонный к наукам ум облечен в изысканно прекрасную форму. Я боготворил тебя всеми силами души, я весь был полон тобою, твоя неизъяснимая краса будила во мне мечтанья. Когда я ощущал в себе твое гибкое тело, твое нежное детское лицо, твою мысль, порожденную моей мыслью, я испытывал во всей полноте несказанное блаженство, которого тщетно искали в древние времена, блаженство обладать любимым существом всеми нервами плоти, всеми чувствами сердца, всеми способностями ума.
Я уходил в поля. Лежа на земле, я говорил с тобою в течение долгих часов; твоя головка покоилась на моей груди, мой взгляд терялся в бездонной синеве твоих глаз. Я говорил с тобою, не заботясь о том, что произносят уста, повинуясь минутной прихоти. Порою, склонившись к тебе, словно желая тебя убаюкать, я обращался к наивной девочке, которая никак не хочет заснуть и которую усыпляют волшебными сказками, мудрыми и добродетельными поучениями; иной раз, приблизив уста к устам, я шептал возлюбленной о любви фей или об упоительных ласках юных любовников; но еще чаще, в дни, когда я страдал от тупой злобы моих ближних, — а этих дней было так много в моей жизни, — я брал твою руку с иронией на устах, с сомнением и отрицанием в сердце и изливал свои жалобы брату своему по страданиям в земной юдоли с какой-нибудь безутешной повести, в сатире, горькой до слез. И ты, покорная моей воле, все еще оставаясь женщиной и женой, была поочередно то маленькой наивной девочкой, то возлюбленной, то братом-утешителем. Ты постигала язык каждого из них. Безмолвно внимала ты моим речам, позволяя читать в твоих глазах все чувства, то радостные, то печальные, которые наполняли мои рассказы.
Я открывал тебе всю свою душу, не желая ничего таить. Никогда не говорил я с тобою, как обычно говорят с любовницей, остерегаясь доверять ей до конца свои мысли: я отдавал себя целиком, не обдумывая своих слов. Вот откуда эти длинные повести, эти причудливые истории, порождения мечты! Несвязные рассказы, оживленные случайным вымыслом, — их единственно сносными эпизодами были поцелуи, которыми мы обменивались! Если бы какой-нибудь путник заметил нас вечером случайно, проходя у подножья холма, как удивился бы он, услышав мои вольные речи и увидя тебя, внимающую им, моя маленькая наивная девочка, моя возлюбленная, мой брат-утешитель.
Увы! Этим прекрасным вечерам нет возврата. Настал день, когда мне пришлось покинуть вас — тебя и поля Прованса. Помнишь ли ты, дорогая моя мечта, как мы расставались с тобою осенним вечером на берегу ручья? Сквозь обнаженные деревья виднелся горизонт, еще более далекий и унылый, вокруг чернела земля, покрытая опавшими листьями, влажными or первых дождей; в этот поздний час она казалась огромным домотканым ковром, испещренным крупными желтыми пятнами. На небе гасли последние лучи, и с востока вставала ночь, угрожая туманами, мрачная ночь, за которой должна была последовать таящая неизвестность заря. Жизнь моя была подобна этому осеннему небу; звезда моей юности закатилась, наступала ночь, годы зрелости, предвещая мне неведомое грядущее. Я испытывал мучительную потребность реальной жизни, я устал от грез, от весны, or тебя, моя милая мечта, ускользавшая из моих объятий; глядя на мои слезы, ты могла лишь грустно улыбаться в ответ. Это был конец нашей прекрасной любви. Ведь, как и все на свете, любовь имеет свою пору. И тогда, чувствуя, как ты умираешь во мне, я пошел на берег ручья, чтобы там, среди угасающей природы, отдать тебе прощальный поцелуй. О, вечер, исполненный грусти и любви! Я целовал тебя, моя светлая, умирающая мечта, я пытался последний раз вдохнуть в тебя силы твоих лучших дней и не мог, потому что я сам был твоим палачом. Ты вознеслась выше моего сердца, выше моих желаний, ты стала лишь воспоминанием.
Вот уже скоро семь лет, как я тебя покинул. Но со дня нашей разлуки, в часы радостей и печалей, я часто слышу, как звучит твой голос, нежный голос воспоминаний, который просит рассказать о наших вечерах в Провансе.
Неведомое эхо, рожденное меж наших скал, гулко отзывается в моем сердце. Это ты, далекая, обращаешься ко мне из своего изгнания с такими трогательными мольбами, что я внемлю им всем своим существом. И этот сладостный трепет, отзвук былых наслаждений, побуждает меня уступить твоим желаниям. Бедная исчезнувшая тень! Если я могу утешить тебя своими старыми историями, в том краю одиночества, где пребывают дорогие нам призраки наших минувших грез, то какую отраду обрету я сам, рассказывая их тебе, как это бывало в дни нашей юности!
Я откликаюсь на твои просьбы, я поведаю сейчас, одну за другой, сказки нашей любви, правда, не все сказки, ведь иные нельзя повторить: это хрупкие цветы, слишком нежные и простые, — они родились в сумерках и боятся яркого света, — но я выберу среди них те, в которых больше жизненных сил и которые способна сохранить человеческая память, как бы несовершенна она ни была.
Увы! Я боюсь, что готовлю себе немалые огорчения. Доверить наши беседы пролетающему мимо ветру — значит нарушить тайну наших ласк: нескромные любовники будут наказаны в этом мире холодным равнодушием читателей. Мне остается одна надежда: в этой стране не найдется ни одного человека, у которого явилось бы искушение прочесть наши истории. Наш век поистине чересчур занятой, чтобы остановить внимание на лепете двух безвестных влюбленных. Мои крылатые листки незаметно скользнут в толпе и долетят до тебя еще не тронутые. Итак, я могу отважиться на любое сумасбродство, могу, как некогда, беспечно отдаться на волю случая, не разбирая путей. Ты одна прочтешь эти листки, а я знаю, как ты снисходительна.
Сегодня, Нинон, я исполняю твое желание. Вот они, мои сказки. И пусть умолкнет во мне твой голос, этот голос воспоминаний, от которого слезы подступают к глазам. Не тревожь мое сердце, оно просит покоя, не приходи больше в дни борьбы терзать меня напоминанием о ночах, полных ленивой неги.
Если нужны обещания, то я даю тебе слово опять быть твоим; после тщетных поисков в этой жизни новых привязанностей я вернусь к своей первой любви. Да, я снова приеду в Прованс и найду тебя на берегу ручья. Вернется зима, зима печальная и тихая, небо будет чисто, а земля полна надежд на будущую жатву. Настанет новая весна, и мы снова будем любить друг друга; мы воскресим наши мирные вечера, проведенные в любимых полях Прованса; и сны наши сбудутся.
Жди меня, моя дорогая, моя верная возлюбленная, мечта отрока и старика.
Эмиль Золя
1 октября 1864 года.
Перевод Н.Хуцишвили
СИМПЛИС
Жили некогда, — слушай внимательно, Нинон, эту сказку рассказал мне один старый пастух, — жили некогда на острове, который давным-давно поглотило море, король и королева. И был у них сын. Король был великим монархом, он обладал самым глубоким кубком и самым тяжелым мечом во всем королевстве. Он пил и убивал истинно по-королевски. Королева же была так прекрасна! Она изводила столько румян, что совсем не старилась и все время оставалась сорокалетней. А сын их был дурак. Да еще какой! Дурак из дураков, как говаривали умные люди. Когда ему исполнялось шестнадцать лет, король взял его с собой на войну. Надо было уничтожить один народ по соседству, который имел дерзость обладать землей. И вот Симплис [6] повел себя как настоящий дурак, спас от смерти несколько десятков женщин и детей. Он чуть не плакал при каждом ударе меча, и под конец вид залитого кровью и усеянного трупами поля битвы так надорвал ему сердце, что он целых три дня не мог есть.
6
Имя Симплис (Simplice) образовано от латинского слова simplex (симплекс), что означает простак, простодушный.
Видишь, Нинон, какой он был дурак.
Семнадцати лет ему пришлось однажды участвовать в пирушке, устроенной королем для всех пьянчуг государства. И тут Симплис творил одну глупость за другой. Он почти не ел, говорил очень мало и совсем не ругался. Кубок его оставался все время наполненным, и королю, чтобы спасти честь своего дома, приходилось время от времени потихоньку его осушать.
Когда ему исполнилось восемнадцать лет и на его лице уже начинал пробиваться первый пушок, его подарила своим вниманием одна из придворных дам королевы. А придворные дамы ужасный народ, Нинон. Эта, например, желала от юного принца ни больше, ни меньше как поцелуя. Бедняжка и думать не хотел об этом; он трепетал, когда эта дама обращалась к, нему, и, завидев издали край ее платья, спасался бегством. Видя все это, король, который был добрым отцом, только посмеивался в бороду. Но так как притязания дамы становились все настойчивее, а поцелуя все не было, король покраснел от стыда за такого сына и, опять-таки спасая честь рода, поцеловал ее сам.
— Ах, какой дурачок! — воскликнул при этом великий король. Он был не лишен остроумия.
А к двадцати годам Симплис вконец поглупел. Он повстречался с зеленою рощей и влюбился в нее.
В те давние времена еще не вошло в моду подстригать деревья, сеять траву для газонов и посыпать дорожки песком. Ветви разрастались привольно, и только господь бог не давал терновнику и травам заглушать тропинки. Роща, в которую влюбился Симплис, была огромным и тенистым зеленым гнездом. Вокруг, куда ни глянь, листья и листья, да непроходимые заросли бука, прорезанные величественными широкими аллеями; опьяненный росою, буйно разросся повсюду мох. На прогалинках, вокруг высоких деревьев, сцепившись гибкими ветвями, словно взявшись за руки, вели хороводы кусты шиповника. Да и высокие деревья, такие безмятежно спокойные, склоняли в тени листвы свои стволы и беспорядочной толпой стремились вверх, к жарким, поцелуям летнего солнца. И всюду трава, зеленая, сочная; она не только покрывала землю, но ею поросли даже сучья деревьев. Листья нежно шелестели на ветках, а незабудки и полевые маргаритки, верно по ошибке, расцвели прямо на упавших стволах. И все это — цветы, былинки, ветви — пело. Все они тесно переплелись друг с другом, чтобы привольней шептаться о любовных тайнах своих цветков. В глубине сумрачной чащи веяло дыхание жизни, дающее голос каждой былинке в дивно прекрасном хоре утренних и вечерних зорь. То был вечный праздник природы.