Собрание сочинений. т.2.
Шрифт:
— Ну и что же? Значит, пришла попроситься переночевать в конюшне… Ну, будет, успокойся, Мадлена, скажи себе, что мы одни, вдали от людей, рука об руку друг с другом.
Он обнял ее за талию и крепко прижал к своей груди. Она осталась холодна и безучастна к его объятиям и озабоченно продолжала смотреть на горящие поленья, не отвечая на устремленный на нее полный обожанья взгляд. Пламя красноватым отблеском освещало их обоих. Огонь свечи, поставленной на край комода, казался в этой большой сырой комнате мутным световым пятном.
— Как здесь все мирно, — тихо продолжал Гийом. — Не доносится ни одни звук. Можно подумать, что мы в каком-то далеком, счастливом царстве… Не правда ли? Это точно древний монастырь, где люди всю жизнь проводили в забвении, под однообразный звон колоколов. Этот мертвый дом должен успокаивать сердечную тревогу. Разве у тебя не тише на душе, Мадлена, с тех пор как ты дышишь ледяным воздухом этой комнаты?
Молодая женщина думала о голубятне красного кирпича и о желтой двери конюшни.
— Мне кажется, — прошептала она, — я когда-то
Она остановилась, не договорив, как если б ей было страшно ворошить свои воспоминания. Муж слегка улыбнулся.
— Ты спишь и видишь сны, Мадлена, — сказал он ласково. — Уж будь уверена, здесь все для нас чужое. Я со вчерашнего дня мечтал вот так уединиться, бежать подальше от людей. Эта комната печальна, но для нас она имеет большое очарование: она говорит нам только о настоящем часе, она успокаивает нас своей пустотой и убожеством. Я радуюсь, что мне пришла мысль передохнуть в дороге. Завтра мы снова будем счастливы… Надейся, Мадлена.
Она покачала головой, не сводя глаз с огня, и прошептала:
— Не знаю, что со мной такое… я задыхаюсь, мне отчего-то так не по себе… Видишь ли, я очень испугалась, я чувствую, что мне грозит какая-то опасность…
Гийом еще ласковее обнял ее; взгляд, который он обратил на испуганное лицо жены, был полон неизъяснимой нежности.
— Чего же ты боишься? — продолжал он. — Разве ты не в моих объятиях? Здесь никто не может лишить нас душевного покоя. Ах! Какую радость я испытываю при мысли, что ни один человек на земле не подозревает, где мы находимся. Жить в потайном убежище, так, чтобы никто о тебе не знал, сознавать, что никто — ни друг, ни недруг не может прийти и постучать в твою дверь, — разве это не то высшее блаженство, в котором мы нуждаемся? Я всегда мечтал о жизни в пустыне и не раз, гуляя в деревне, искал такого забытого уголка, где мог бы надежно укрыться. Когда я отыскивал местечко, откуда не видно было ни крестьян, ни ферм, где я оказывался один на один с небом, уверенный, что меня не заметит никакой прохожий, мне становилось грустно, грустно до смерти, но грусть эта была приятна, я предавался ей долгие часы. А здесь я один с тобой, Мадлена, как когда-то бывал один посреди полей… Улыбнись же своей прежней, своей доброй улыбкой.
Она снова покачала головой, проведя рукою по лбу, точно хотела отогнать глухую, угнетавшую ее и делавшую безучастной ко всему тревогу. Гийом продолжал:
Я всегда ненавидел свет и боялся его. Люди могут только причинять боль. Уезжая из Ветея, я думал заглушить наши страдания в шуме Парижа; но насколько спасительнее тишина этого уединенного места!.. В этой комнате только два любящих человека. Вот я держу тебя в своих объятиях, я могу все забыть, все простить. Здесь нет никого, чьи насмешливые взгляды помешали бы мне прижимать тебя к своей груди, здесь никто не высмеет меня за то, что я всем существом предаюсь тебе. Я хочу, чтобы наша взаимная приверженность была глубока и чиста, чтоб она возвышалась над вульгарной и условной любовью толпы, чтобы она проявлялась в абсолютной нежности, не боящейся земных скорбей и позора. Что нам до прошлого и зачем нам беспокоиться из-за ран, наносимых извне! Нам достаточно любить друг друга, не расторгая наших объятий, — уйти в самих себя и не замечать ничего, что делается вокруг. Пока есть угол, где мы можем спрятаться, нам будет позволено искать и находить свое счастье. Давай решим, что больше мы не знаем ни единого человека, что мы одни на земле — без семьи, без ребенка, без друзей, — и предадимся нашей отрешенной от мира любви. На свете нет никого, кроме нас, Мадлена, и я весь отдаюсь тебе; я счастлив тем, что слаб, и могу сказать, что по-прежнему люблю тебя… Ты разорила мою жизнь, но я люблю тебя, Мадлена…
Говоря, он постепенно оживлялся. В его голосе, тихом и проникновенном, слышалось молитвенное одушевление; размеренно-тягучий, он то был полон смирения, то звенел мягко, задушевно. Для Гийома наступил час реакции, когда все, что долгое время лежало скрытым на сердце, вдруг вырвалось наружу. Он действительно любил одиночество, потому что в одиночестве мог давать полную волю своему слабодушию. Если бы Мадлена тогда ответила ему таким же обожающим взглядом, он, быть может, довел бы свое любовное рабство до того, что стал бы перед ней на колени. После тревог вчерашнего дня он испытывал странное наслаждение, забываясь далеко от посторонних в объятиях этой женщины. Мечта, которой он предавался, — навсегда раствориться в Мадлене, забыть весь мир на ее груди, эта греза о дремотно-любовной жизни, — была вечным криком его размягченной, нервной души, ежеминутно страдавшей от жестокостей жизни.
Мадлена мало-помалу поддавалась успокоительному действию нежного шепота, горячих объятий Гийома. Ее серые глаза посветлели, губы раскрылись и порозовели. Она еще не улыбалась. Ей просто было сладко чувствовать себя любимой так безгранично. Она перестала смотреть на огонь и повернула голову в сторону мужа.
Встретив ее взгляд, он продолжал еще более растроганным голосом:
— Если б ты согласилась, Мадлена, мы отправились бы странствовать по дорогам, направляя свои стопы куда нам вздумается, ночуя, где придется, а наутро снова пускаясь навстречу неизвестному. Мы оставили бы Францию, не спеша достигли бы стран солнца и чистого воздуха. И в этой постоянной перемене мест мы чувствовали бы себя более оторванными от мира, более связанными друг с другом. Никому до нас не было бы дела, ни один человек не имел бы права завести с нами разговор.
Никогда больше одной ночи мы не проводили бы в одной и той же, попавшейся нам на пути, гостинице; наша любовь нигде не успевала бы свить гнезда, и мы скоро отделились бы от всего света, чтобы еще полнее слиться душами. Я грежу об изгнании, Мадлена, изгнании, которое мне было бы позволено провести на твоей груди; я желал бы захватить с собою только тебя; пусть меня застигнет непогода: там, где буря разразится надо мной, я преклоню голову у твоего сердца. Для меня ничего не будет существовать на свете, кроме этой белой груди, в которой я услышу биение твоего сердца. Потом, затерявшись среди народа, чей язык нам неизвестен, мы понимали бы только свои речи, а на прохожих смотрели бы как на безгласные, глухие существа; тогда, по-настоящему отделившись от мира, мы проходили бы сквозь толпу, не замечая людских скопищ. — тем же равнодушным шагом, как, бывало, на прогулках проходили мимо стада щипавших траву овец. И так мы шли бы вдвоем до скончания века… Хочешь, Мадлена?..На губах молодой женщины появилась легкая улыбка. Внутреннее напряжение ослабело. Забывшись, она прижалась к плечу Гийома. Она обвила рукою его шею, умиротворенно глядя на него.
— Какое ты дитя! — прошептала она. — Ты грезишь наяву, мой друг, и соблазняешь меня путешествием, которое прискучило бы нам через неделю. Почему бы нам уже сейчас не заказать себе дом на колесах, какие бывают у цыган?
И она даже рассмеялась нежно и чуть насмешливо. Гийома, возможно, огорчил бы этот смех, если б она не сопроводила его поцелуем. Он тихонько покачал головой.
— Это верно, я дитя, — сказал он, — но дети умеют любить, Мадлена. Я чувствую, что нашей любви необходимо уединение. Ты говоришь о цыганах — ведь это счастливые люди, живущие на воле, и я не раз завидовал им, когда учился в коллеже. В воскресные дни я почти всегда встречал их таборы у городских ворот, на пустырях, где расположены лесные дворы местных возчиков. Я любил бегать по длинным, наваленным на земле бревнам, глядя, как цыгане варят в горшках похлебку. Их дети катались по траве, у мужчин и женщин были необычные лица, внутренность их повозок, куда я старался заглянуть, казалась мне особым миром, полным удивительных вещей. И я торчал там, вертясь около этих людей, с любопытством и испугом тараща на них глаза. Мои плечи еще ныли от ударов, которыми товарищи наградили меня накануне, и я часто мечтал уехать далеко-далеко в одном из этих движущихся домов. Я говорил себе: если на этой неделе мне снова надают тумаков, в следующее воскресенье я уйду с цыганами, я упрошу их увезти меня в какую-нибудь страну, где меня не будут бить. Мое детское воображение тешилось мечтой о печном странствии на вольном воздухе. Но ни разу у меня не хватило смелости… И ты не смейся, Мадлена.
Она все улыбалась, ободряя мужа, взглядом вызывая его на откровенность. Эти ребяческие речи успокаивали ее, на время отвлекали от драмы, терзавшей их обоих.
— Надо сказать, — весело продолжал Гийом, — что я был на редкость дикий ребенок. Побои сделали меня мрачным, необщительным. По ночам, в дортуаре, когда я не мог уснуть, я видел, закрыв глаза, обрывки каких-то пейзажей, необыкновенные уединенные места, внезапно возникавшие в моем воображении; потом я их понемногу перестраивал сообразно стремлениям моей нелюдимой и нежной натуры. Всего чаще мне виделись пропасти среди скал; внизу, на дне черных ущелий, ревели потоки; в отдалении скаты холмов, крутые, сероватые, поднимались к ослепительно голубому небу, где медленно парили орлы; и между гигантских глыб, на краю бездны, я помещал белую плиту, где воображал себя задумчиво сидящим, словно мертвым, посреди опустошенного, голого пространства. Случалось, моя фантазия рисовала более отрадные картины: я создавал островок, величиной с ладонь, лежащий в лоне широкой, спокойной реки; едва различимые, далекие берега, подобные двум зеленоватым полоскам, терялись в тумане; небо было бледно-серое, тополя моего острова стройно вздымались в белом тумане; тогда я видел себя лежащим на мягкой траве; меня убаюкивал могучий, приглушенный и немолчный голос реки, освежали ароматные дуновения окружающей влажной природы. Эти встававшие в моем воображении пейзажи, которые мне нравилось без конца менять — тут убирая скалу, там прибавляя дерево, — представлялись мне с удивительной отчетливостью; они утешали меня, они меня уносили в неведомые страны, где я проводил жизнь в тишине и покое. Когда я раскрывал глаза, и все исчезало, и я вновь оказывался в глубине мрачного дортуара, освещенного белесым светом ночника, мое сердце сжималось от ужаса; я прислушивался к дыханию своих товарищей, со страхом ожидая, что сейчас они встанут и придут бить меня в наказание за то, что я попробовал ускользнуть от них в своих грезах.
Он остановился, чтобы возвратить Мадлене поцелуи, которыми она осыпала его лоб. Она была растрогана рассказом о его юношеских страданиях. В этот час сердечных излияний она поняла всю изысканность этого чувствительного характера и поклялась любить Гийома так, как он того заслуживал, — утонченной и безоглядной любовью.
— Позднее, — продолжал он, — когда мною овладела мысль бежать с цыганами, толкнула меня на это единственно надежда встретить где-нибудь на дорогах виденные в мечтах пейзажи. Я твердо верил, что найду их, и воображал, будто нарисовал их себе точно такими, какие они есть на самом деле. Открыл их мне, конечно, какой-то добрый ангел, ибо я не допускал возможности сам создать их в такой полноте, и почувствовал бы большое огорчение, если бы кто-нибудь доказал мне, что они существуют только в глубине моего мозга. Они меня манили, они звали меня отдохнуть среди них, они обещали мне жизнь в вечном покое…