Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций
Шрифт:

– «Мой долг…»

– «Так из долга ты можешь переступить через жизнь?» – развивала свою «психологию» тетушка; это значило: «Иван Карамазов перед убийством отца»; она же мне говорила: Сережа-де – вылитый Иван Карамазов; под «карамазовщиной» – разумелась злосчастная «коваленщина», Иван Карамазов – черств; его братец – чувственен; черствость и чувственность сочетаются: в черствую чувственность; и это-де случай Сережи; а почему не сынка? «Саша» Блок, молчавший в ответ на просьбу быть внятным, – не черств ли? И «Саша» Блок, посещающий проституток, – не чувственник ли? Это все не в стиле Сережи, открытом и чистом.

Багрово засвирепев, он молчал; вопрос повторился:

– «Так

можешь из долга переступить через жизнь?»

Брови сдвинулись:

– «Могу!»

И он был прекрасен, когда высказывал то, чему аплодировали и Бекетовы: Каляев и Савинков приводили в восторг их; в эти ж года слово и дело расходилось не в Сереже, а в Саше.

Мы стояли втроем перед домом; Сережа ушел; я ж излился в словах, очень резких, по адресу Александры Андреевны; и – обратился к Блоку:

– «Я более не могу: я уеду».

– «Тебя понимаю», – ответил мне Блок.

То же сказал и Сережа:

– «Тебя понимаю».

– «А ты?»

– «Ну уж нет, – усмехнулся со смыслом он, – я остаюсь».

Он мне стал объяснять казус с Бобловым: все эти дни много думал о Блоке он над словарями, затая от меня процесс своей мысли; для него провалился «кузен», точно в топь, в галиматейные образы «Нечаянной радости», которые силился увить розами он; гниловата ли «мистика» В. Соловьева, коли из нее вырастает подобное, – вот вопрос, поставленный Сережей.

– «Я шагал по лесам, разобраться во всем этом; вдруг, как звезда, осенило меня: есть, есть путь; веру в жизнь я почувствовал; тут вижу: заря впереди; я сказал себе: «Ты иди: все вперед, все вперед, не оглядываясь и не возвращаясь; путь – выведет»; я очнулся от мыслей; я понял, что я заплутался, и оказался под Бобловым».

В эту минуту он был угловат, но прекрасен.

Последней визитной карточкой обитателей Шахматова к нам влетела из окон летучая мышь; мы ее выгоняли, подняв свои свечи; я утром уехал; и более не был здесь.

Пережитое стояло, как боль; предстояло еще мое личное столкновение с Блоком (я был «секундантом» Сережи пока); мне казалось: противник коварен; не скрестит меча своего он с моим: «Боря, Боря» – с задумываньем удара мне в спину; горела обида за оскорбление друга; задумался и – пролетел мимо Крюкова; вот и Москва; но на что она мне?

На перроне, купивши газету, узнал: взбунтовавшийся броненосец «Потемкин» ушел из Одессы в Румынию; ненависть к «гнездам», к традициям переплеталась с ненавистью к режиму.

«Ага, – думал я, – началось: навести бы орудия на все Одессы, столицы, усадьбы; и жарить гранатами!»

И – попадаю я в Павшино [20] , не зная зачем; здесь товарищ, Владимиров, этим летом расписывал церковь в имении Поляковых; я вылез из мрака пред ним; он же ахнул:

– «Лица на вас нет!»

Утром еду я в Дедово; умница «бабуся», увидев, каким стал у Блоков, меня ни о чем не расспрашивает; на ее устах змеится та сладенькая улыбочка; по адресу же Бекетовых – тонкие жальца; известно-де ей: тяжеловаты Бекетовы; Саша Блок – недоросль; словом, – «гнездо»; я знал: эти «гнезда» – «змеиные»; Дедово – тоже.

20

По Виндавской дороге.

На следующий день – Сережа: худой, опаленный, оскаленный смехом.

– «Ну как?»

– «Ничего, – подмигнул он мне дьявольски, – жарились в мельники!»

Вместо внятного объяснения он предложил: биться в карты; над картами три дня орал он:

– «О, карты, о, карты!»

Раскланялся: больше туда – ни ногой; «объяснился» позднее – полемикой нашей в «Весах».

Блок не понял «иронии» карт, означавшей ведь: с «умницей» –

с тем говорить любопытно; с тобой любопытно сыграть в «дурачки». Партия карт отразилась в поэзии Блока стихотвореньем, написанным: вслед за карточной битвой.

Палатка. Разбросаны карты.Гадалка, смуглее июльского дня,Бормочет, монетой звеня,«Слова слаще звуков Моцарта» [21] .

Это карты судьбы: человеческих отношений!

В начале лета в Дедове была мода на Оссиана, Жуковского; к концу лета на наших столиках лежали: Достоевский и Гоголь: мы сократили «бабусины» сказки за чайным столом; исчезла и «крылатка» В. Соловьева; Сережа ходил теперь в красной рубахе; крушенье утопии о человеческих отношениях отразилось в статье моей «Луг зеленый»; вечерами, когда из окон «бабуси» мерцали осиного цвета огни, шли в село Надовражино из обвисшего цветами «гнезда»; и там покупали себе папиросы «Лев» (шесть копеек за пачку); все это выкуривалось у Любимовых, где задорней орались «бунтарские» песни; и им иногда откликалось издали революционное Брехово [22] , мерцая огнями; и там парни пели: «Вставай, подымайся».

21

Последняя строка взята из баллады Томского в «Пиковой даме».

22

Село недалеко от Дедова.

О Блоке не было произнесено ни единого слова.

По приезде в Москву я получил пук его темноватых, последних стихов: невпрочет. Я послал свое мнение о них; в ответ на него – Л. Д. уведомила, что она оскорбилась; после чего ей писал: предпочитаю пока наши письменные отношения ликвидировать.

Из тарараха в тарарах

Переезд из Дедова в Москву подобен спрыгу с утеса – в волны; смыт островок вытягиваемых сказок: таким оказалось Дедово; забыт инцидент с Блоками; недаром Брехово издали посылало нам революционные песни; недаром в Дедове мы подымали протест, превышавший повод к нему; повод – ссора кузенов, эффект – взрыв, пережитый органами чувств, реагировавших не на ход событий моей личной жизни.

Москва клокотала – банкетом, митингом, взвизгом передовиц: о «весне» в октябре и об октябре в весне; клокотали салоны; из заведений, ворот заводов, подвалов выскакивали взволнованные, говорливые кучки с дергами рук, ног и шей; пыхали протестом и трубы домов; казалось: фабричный гудок вырвался: в центр города; мохнатая, манчжурская шапка на самом Кузнецком торчала вопросом; человек с фронта подымал голос: «Так жить нельзя»; рабочий явился из пригорода смущать пернатую даму с Кузнецкого Моста.

Растерянный министр «Мирский» мирил всех со всеми расплывчатым обещанием, вызывая взрывы разноголосицы.

В воспоминаниях не осталось следа о том, что твердили мне о Цусиме, Артуре, о мире с японцами, о парламенте и о законодательно-совещательном соборе; не тематика споров о способах штопанья дырявистого гниловища меня волновала; хотя ею были заняты две трети знакомых: Астровы, Рачинские, Кистяковские, даже… Щукин.

Я даже не понимал, до какой степени я уже не ответствую большинству тех, с которыми связывали и знакомство и дружба; мой пафос был – ненависть ко всему режиму, не к дырам его: традиции, быту, системе правления; знакомые еще не видели моего полевения, подсовывая протесты, которые еще охотно подписывал я; оппозиционный душок шел от каждого: «Как возмутительно!»

Поделиться с друзьями: