Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:

Пусть оно звучит, как сегодняшний лозунг, вздернутый между домами, над улицей.

Я посвящаю повествование памяти:

Войне Иокинена,

финна, сына рабочего, журналиста, одного из основателей подпольной КПФ, убитого в дни заговора в Ленинграде в августе 1920 года;

Жанны Лабурб,

первой французской женщины, расстрелянной в Одессе французскими интервентами за дело русского Октября;

каменщика Франсуа Берто Лепети,

пришедшего в нашу партию от бакунинского анархоюродства и кропоткинского анархолиберализма. Он погиб в океане в 1920 году;

Раймонда

Лефевра,

делегата КИ, писателя, написавшего книгу «Революция или смерть», которая прозвучала, как голос человека, нашедшего потерянную жизнь; Лефевра, погибшего так же, как и Лепети, в сентябре 1920 года в океане;

Леопольда Линдера,

коммуниста Эстонии, убитого без суда;

товарищей Оупп и Мескасу,

умерших в Ревеле под ногами жандармов;

Джона Рида,

писателя;

Мустафы Субхи,

турка, повешенного белогвардейцами вниз головой в Симферополе в 1919 голу;

рудокопа Вильяма Джона Хьюлетта,

приехавшего из Валисса и умершего в России;

садовника Туомаса Хюрскюмурто,

убитого в дни финского заговора в Ленинграде, в августе 1920 года;

корейца Хоя,

расстрелянного японцами. Пробив грудь его, пуля вышла через спину и взломала проволочный узел на кистях его рук, и руки успели еще подняться высоко над головой в знак упрямства и в подтверждение последнего крика: «Если б знать, что, умирая ничего не сделав, я все-таки умираю за революцию!»;

перса Идаета Эминбекли,

погибшего с оружием в руках при обороне Астрахани от белых банд в 1919 г., в день, когда ему исполнилось 83 года.

Наблюдение действием

На рассвете Париж восстал.

События — как толпа любопытных — первыми немедленно окружили монмартрскую драму.

Никто не сумел бы объяснить причин веселой уверенности города в исходе давно ожидавшегося столкновения, если б уверенность не складывалась из необходимости. Лавки, которые любят запираться из-за драки в чужом квартале или обыска в соседнем округе, торговали даже в районе стрельбы, и улицы были забиты народом, как в дни больших общественных праздников. Банки не отметили даже самого ничтожного колебания ценных бумаг, точно события в Монмартре касались распорядка уличного движения. Раненых запросто развозили с Монмартра на биржевых фиакрах, как жертвы ярмарочной толкотни. Вереницы пустых извозчиков весело неслись из центра навстречу этому неожиданному занятию, напоминая кортеж затевающейся свадьбы. На ходу в экипаж прыгали люди в цилиндрах и кепи, немедленно придавая легкомысленному движению пустых экипажей вид важной процессии.

Как всякое подлинное восстание, бунт 18 марта был давно ожидаемым следствием многих событий. Осада Парижа, голод, недовольство правительством обороны, безработица, расстройство торговой и промышленной жизни, неустойчивость республики, расщепляясь на бытовые волокна, мельчайше касались всего — даже сердечных чувств человека. Никогда Париж не был так странен, как в первые дни этого раннего, словно в парниках, взращенного марта. Все двигалось в нем, не подвигаясь, как в беге на месте. Так иной раз весною тяжелая, обремененная дождем туча, встретив несколько ветров, дрожа и мечась вверх и вниз, падая набок или вздымаясь на дыбы, не может сдвинуться с места. Она упирается краями в колокольню, в гребень леса или растерянно цепляется за крыши домов, она тужится, чтобы двинуться, но, надолго застряв между ветров, бессильно разбрызгивает она несозревший дождь вместо заготовленного внутри ее ливня. Так было в Париже почти с января — грозы опасностей социальных столкновений, спазмы патриотизма, увлечение безвластием, аресты, обыски, обвинения, хлопоты, меморандумы, соглашения, вопли газет, волнения в саксонских частях, обложивших Париж, и бездействие

почты, и просроченность векселей, подлежащих оплате, и доклады в Академии наук о том, «можно ли верить Геродоту, что в древнем Египте свиньи были рабочим скотом земледельца», и — наконец — выставки голодных художников, предлагавших даже раскрашивать лошадей для парадов в любые цвета и оттенки.

Учреждения давно не работали.

«Сейчас налицо столько фактов, что я могу верить лишь слухам», — сказал кому-то Ренан.

В эти дни ранней весны сады и парки Парижа засуетились досрочной зеленью, потянулись в вышину и ширь, перевалили зеленой пеной через решетки — на улицы. Газоны парков, вразброд подрастая, стали похожи — в своей безнадзорности — на куски нежилых степей. Трава полезла из щелей и выбоин мостовых, будто она давно уже росла под камнями и был нужен лишь удобный час, чтобы ей вылезти во все стороны. Даже на баррикадах, сооруженных в дни осады, свежесрубленные стволы иудина дерева, припав ветвями к своему беспокойному ложу, пускали липкие почки и врастали в землю культяпками изуродованных стволов. Деревья ветвями обнимали баррикады, будто стремясь навсегда оставить их прикрепленными к своим корням.

Даже на опустевшем, брошенном на произвол судьбы овощном рынке, вокруг закрытых его ларьков, пышно исходил самосев лука и сельдерея. Кухонная зелень готова была всеми средствами оставить за собой давно обжитое поле рынка. А в Булонском лесу, срубленном в целях обороны еще до перемирия с немцами, показались на свет растения, никогда там не бывшие: над пнями каштанов и кленов неожиданно, как явления старой наследственности, лишь приглушенные позднейшей культурой и воспитанием, вытянулись кусты черемухи, сирени и ежевики.

Воздух над городом обрел тонкую, почти осеннюю ясность и такую чистоту, которая помнилась по переживаниям детства, когда все дни были солнечны, все погоды удачны.

Воздух стал чувствоваться, чего не было раньше, и день не успевал начаться в прежнем порядке, когда пустота улиц и сомкнутые глаза витрин потворствовали старому ритуалу рассвета — шороху метел по мостовой, громким зевкам сторожей, сдержанному грохоту первой телеги и медленно нарастающим шумам газетчиков и бродячих разносчиков зелени. День начинался теперь сразу, подобно аккорду военного оркестра. С первого шага он обрастал тем ярким и сложным движением толп и той организованной сутолокой явлений, которые еще так недавно были присущи лишь очень смело развернутому полдню какого-нибудь на редкость удачного дня. День, чтобы возникнуть, подготовлялся теперь в ночи. Стало обычным ходить до рассвета в очереди у булочных и встречать там людей с новостями, подгонять события авансами заблаговременных выводов или исчерпывать происшествия россказнями очевидцев, — и все это так, что появление солнца заставало новый день уже полностью сформированным и без погрешностей сформулированным.

По ночам, чего не позволял себе город раньше, в часы владычества сонной, мещанскому отдыху отданной ночи, — стали петь на каждом перекрестке. Еще трогала сердце песня времен прусской осады:

Пускай меня всего лишили, но на земле французской мой шалаш.

От этой песни сердце начинало биться обидой и мужеством. Уличные музыканты превратили в песню фразу Бланки из его «Социальной критики» —

В тот день, когда вынут кляп изо рта трудящихся, он будет вложен в рот капитала.

Дантоновское — «смелость, смелость и еще раз смелость» варьировалось стихами и прозой неисчислимо, превратясь в поговорку, и мальчишки положили ее на музыку свиста.

…На рассвете 18 марта солдаты генерала Винуа окружили артиллерийский парк на Монмартре, чтобы вывезти пушки Национальной гвардии. Туча, два месяца стоящая над Парижем, так и не разразилась бы в этот день ливнем восстания, если бы прибыли лошади, но лошадей не было. Рассвет появился из-за последних холмов раньше, чем ему следовало. В его неожиданно разбежавшейся белизне заводские гудки показались запоздавшими, хозяйки сломя голову бросились за провизией, мальчишки промчались по улицам, торопясь занять места в очередях за хлебом. Тут кто-то спросил у солдат, зачем они здесь. Пушки? И с этого началось.

Поделиться с друзьями: