Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
На этом кончается хроника фактов, потому что дальше день переходит в руки одних человеческих настроений.
Равэ, столяр на фабрике мебели, возвращался от тестя. Он потом утверждал, что в семь часов утра солдаты уже братались с народом и девки сидели верхом на пушечных жерлах, как на картинках в пивных, — только там сидели на бочках. Между тем водопроводчик Бигу, вышедший вместе с Равэ, так как они вдвоем заночевали в гостях, в девять часов еще дрался без надежды на благополучный исход, и, по его мнению, только к часу все было кончено. Но в одиннадцать часов Оливье, их товарищ, двигался с демонстрацией к ратуше по тем самым улицам, откуда вывезли раненых и где расстреляли генералов Тома и Леконта. Он говорил, что не слышал ни единого выстрела. Голос его скрипел и спотыкался на звуках, как механизм изуродованной музыкальной копилки, потому что он пел на протяжении шести километров. Он принес домой обрывки скабрезных куплетов, от которых жена шарахнулась в сторону, а дети пришли в дикий восторг. Песни про
На другой день, когда по дороге в Версаль потянулись обозы правительственных учреждений и у застав интенданты раскрыли для вывоза военные склады, в городе нельзя было ни за какие деньги достать ломовых. В дальних кварталах города, где не так часто читали газеты, суетню эту приписывали весне и концу войны. Но, разбивая эту лирическую доверчивость к наступающему теплу и покою, цены на все скакнули вверх. Число безработных стало увеличиваться, как — гуляющих на воскресном празднике. Безработица вдруг развернулась, как долго скрываемая эпидемия, и захватила в свое кружение целые профессии, кварталы, семьи. Учреждения почти не работали. Народ валом повалил в разные стороны — в Версаль, в провинцию, в Национальную гвардию, где выдавали паек, или разбрелся по домам, в предместья Парижа, к передышке на своих огородах с цветной капустой.
Толпы день и ночь стояли у конторы дилижансов Лафитт. Ввиду исчезновения денег, контора принимала в оплату билетов мебель и меха, столовое серебро и даже вина хороших марок. В Сен-Дени за ящик вина Лафитт получали у саксонских артиллеристов коня. По ночам голодные першероны [11] , запряженные в крытую камеру на колесах, объезжали квартиры охотников выехать из Парижа.
Нежданно-негаданно выросли шумные, взволнованные базары на окраинах города, в Шарентоне, у ворот Сен-Дени, у товарной станции в Палтене, где ютились беженцы из Эльзаса, а главное — в конце бульвара Виктор, где солдаты сбывали свой скудный армейский нажиток. Все штатское быстро исчезало с парижских улиц, и двадцать третьего, в день объявления Коммуны, город казался лагерем.
11
Першероны— порода крупных французских лошадей-тяжеловозов.
Тридцатого марта в зале Мольера, излюбленном месте народных собраний времен немецкой осады, некто Пейзан — человек новый в Париже — делал доклад о Парижской Коммуне. Равэ помчался туда. Зал был набит битком. Общее впечатление от доклада и прений у Равэ осталось такое, что переворот завершен и больше не о чем разговаривать. Через три-четыре дня министры в Версале поймут, что остались без страны, и события закончатся так, как прикажет Париж. Равэ ушел домой успокоенный. Когда второго апреля тот же Пейзан читал в Национальном клубе, в трех минутах ходьбы от тестя, лекцию «О магнетизме и спиритизме у церковников», Равэ, смеха ради, потащил туда тещу и жену с детьми. Тут встретили десяток знакомых, докладчик опаздывал, в зале стоял грохот разговоров. Новости поступали ежеминутно, и от их чудовищного неправдоподобия становилось страшно. Пришли толпой национал-гвардейцы 73-го монмартрского батальона, бывшие плотники. Равэ знал их по Международной выставке 67 года. Они рассказали, — он ахнул! — что две колонны версальцев, одна через Вокресон, другая через Нантер, соединились в Берже и разбили отряд Коммуны, защищавший Курбевуа. Гарибальдийский батальон был почти полностью уничтожен в этом сражении.
— Придется воевать? — спросил Равэ и сам же ответил, убежденно тряся головой: — Ерунда! Недоразумение! Хотят запугать — только и всего. Верно я говорю?
Национал-гвардейцы пожали плечами. Подошел Левченко, цирковой актер «Козак Жан», жилец тестя; он был белый и зеленый от следов грима, и лицо его все время старалось улыбаться, но не могло.
— В мэрии должны быть точные сведения, — сказал он. — Пойдем-ка.
Но в общем настроение у всех было прекрасным по своему бодрому легкомыслию. Везде было одно убеждение, что, раз правительство бежало в Версаль, значит оно запросит пощады.
Впятером отправились в мэрию. Там спокойно им сообщили, что — к сожалению — случай в Курбевуа верен, но дело не в нем, а в том, что на завтра назначена генеральная вылазка двух отрядов Национальной гвардии, во главе которых пойдут Флуранс, Ранвье, Бержере, Эд и Дюваль — первые генералы Коммуны.
— Такое наступление нужно было предпринять еще двадцатого марта, — сказал Левченко. — То, что легко достигалось тогда, сейчас дорого обойдется.
— Друг мой, что вы понимаете в этих делах? — прервал его Равэ. Он похож был на рыжего воробья, промокшего под дождем: маленький, верткий, взъерошенный. — Вы артист цирка, хорошо. Вы образованный человек, отлично. Вы революционер, превосходно. Но вы не француз. В наших делах с Версалем я понимаю больше, чем вы. Ничего не потеряно — ясно вам? —
и ничего не упущено. Разве мы не знаем? — у Тьера нет армии. Наши гардмобили [12] завтра решат судьбу дела. Спокойствие!12
Гардмобили— национальные гвардейцы.
— У себя на родине я окончил офицерскую школу, бывал в боях, сидел в тюрьме, и у меня на многие вещи свой взгляд, Равэ. Вы наивны.
— Вы не знаете Франции и Парижа, — сказал Равэ, покраснев. Он был взволнован, но ему не хотелось обидеть русского. — Я вам советую, возьмите ружье и делайте то же, что все мы. — Он, однако, не удержался и добавил, не глядя ему в глаза: — И больше молчите. Да.
Восстание прикинулось праздником. В железнодорожных мастерских Западной дороги не успевали, начиная с ночи на девятнадцатое, подавать на линию локомотив за локомотивом. После безделья времен осады и перемирия почувствовалась воля к работе. Вереницы раненых и вконец изуродованных вагонов, которым не хватало места в депо, стояли на линиях между станциями, вдоль крепостного вала. Беженцы из Эльзаса превратили их в двойники своих ферм, с курятниками между колес и навесами для телят с боков у прицепов. Беженцы парижских пригородов и прифронтовых поселков, отброшенные в город германской осадой, вскопали пространства по бокам железнодорожного полотна, норовя засеять его морковью и луком, и поселили в сигнальных будках своих коз, детей и цепных собак. В Ла-Вилетт, в товарном вагоне, сбитом с колес немецким снарядом, некто Себас открыл лавку.
В ночь с девятнадцатого на двадцатое машинисту Ламарку было поручено пройти на локомотиве окружную дорогу и донести о состоянии полотна. Он вышел со станции Клиши в начале второго часа. Бульвар, вдоль которого шла линия, казался вымершим до самых ворот Нейи, где ночь боролась с движением и взволнованно отступала прочь под натиском легковых экипажей, фур, ручных телег и пеших людей. Части регулярной армии с барабанным боем пробивали дорогу сквозь толпу. Светало, но не рассвело еще, когда он добрался до Пуан-дю-Жур, перед грандиозным виадуком Отей. Дорожный мастер осматривал мост. По дороге в Версаль тянулись подводы.
— В этом году жара начнется сразу, с весны, — сказал станционный смотритель, — смотри-ка, правительство уже выезжает на дачу.
Ламарк протер куском пакли неспавшие глаза: по дороге в Версаль тянулись подводы, вниз по Сене спускались баржи, лодки, понтоны.
Смотритель глядел и смеялся, но Ламарк не понял его, потому что он еще не знал, что случилось вчера. Утро ему казалось раздольным и обещающим простоту. Тут мастер поднял сигнал с левого берега, и Ламарк выдавил хриплый лай из трубы своего локомотива. Он легко подал машину на террасу виадука, и все, что лежало поодаль, ринулось к мосту, сломав свою дальность. Пока он медленно проходил высоко взнесенные над землей сто семьдесят пять метров гранитных арок, под которыми сжалась река, и две набережных по бокам ее — глаза его увидели направо остров Биланкур с белой россыпью зданий и десятки парусов на Сене, а слева и потом со всех сторон — город, ударивший его зеленым и красным железом крыш, которые солнце усердно превращало в зеленое и красное золото, разбегом бульваров и набережных и завитьем многочисленных скверов. Над Сеной, пересекая виадук, мчался вниз по реке воздух Парижа — из угольного дыма и запаха апельсинов. Глаза, оттого, должно быть, что вдруг сразу увидели столько далеких и разных вещей, зачесались в углах и сейчас же подёрнулись слезой. Он опять отер глаза паклей и, пролетев виадук, стал увеличивать ход вдоль бульваров южного вала.
Когда он вернулся в депо, машинист Дорсэй позвал его взглядом.
Ламарк не успел спуститься с локомотива, как получил новый маневр — провести до Аньера шесть вагонов с железом. Он махнул Дорсэю рукой и тронул машину, хотя вправе был требовать отдыха. Он так давно не работал, что не нуждался ни в отдыхе, ни в еде.
— Надоело сидеть на земле, — сказал он помощнику. — Тебе тоже?
Тот засмеялся смущенно и сказал:
— Мне тоже. И, знаешь, будто первый раз еду: весело, — страшно.
Двадцать первого в полдень, в помещении поездной прислуги в Аньере. Ламарк в первый раз за три дня взял в руки газету. Он не успел ее прочесть, как понял — этопроизошло.
— Итак, двадцать третьего выбираем Коммуну, — сказал он по возможности без удивленья, и газета перестала быть ему нужной.
Было в комнате человек пять, и все заспорили, взявшись за руки. Припомнили тринадцатое число, когда собранием делегатов двухсот пятнадцати батальонов высшим воинским начальником был избран старик Гарибальди. «Вот оно, когда началось!» — «Гарибальди — малое дело, началось не с него, а с приговора Флурансу». — «Да нет же, не то, не с того, а началось точно пятнадцатого». — «Пятнадцатого? Это чем же?» — «Федеральный совет Интернационала объявил себя гласно». — «Федеральный совет? Вот тоже глупости! Если б монмартрские ребята не отбили пушек, не знаю, как повернулось бы дело…» — «А пруссаки, слушайте? Пожалуй, не во-время начато дело, а?.. Подождать бы заключения мира?» Ламарк бросил руки товарищей и сказал: