Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
— Вот так бы я начал, Микола Ильич, если бы вдруг по щучьему веленью, по моему хотенью-нехотенью, не знаю, перенесло меня вдруг отсюда, из этой балочки, в колхоз. С людей бы начал. Волы и коровы не сами пашут, их человек водит за налыгач. Поднять дух того человека, так он тебе на радостях вдвое больше сделает. Верно?.. Ну, наш председатель, Лука Гаврилович, этим вопросам большого значения не придает. «Чи пособник, то и пособник. Про мене, мое дило — посивна». Спокойный человек. И война на него не повлияла. Как с гуся вода. Да что тебе и о нем еще надо рассказывать? Сам знаешь его достаточно. Еще когда я с ним работал парторгом, — бывало, газету не заставишь его прочесть. «А ты, говорит, для чего существуешь? За что трудодни получаешь? Должен прочитать и рассказать мне самое основное». Старый председатель, хороший хозяин, купить-продать чего-нибудь — тут его и десять спекулянтов не обведут, огрех на пахоте за три километра видит, что где посеять, как посеять, чем убрать — зубы на этом проел. Ну, и только. Какие были фермы у нас — ведь всех телят и жеребят знал по имени-отчеству: от какой матки, от какого производителя, даже какого числа родилось и когда поносом переболело. Но о детях — не спрашивай. Пришли как-то к нему наши пионеры проситься, чтобы подвез в район на слет, а он им говорит: «Чего вы ко мне пришли? Вы ж из «Перемоги». У вас своих четыре машины есть. На своих и погоняйте». Они говорят: «Да нет, дядя Лука, мы не из «Перемоги», мы из вашего колхоза, из «Большевика». Позвали меня в свидетели. Ох, и поиздевался я тогда над ним! «Пионеров же, говорю, у нас меньше, чем телят, как же ты их не знаешь, Лука? Это же твои
Он полез рукой под плащ за спину, нащупал там флягу, перетянул ее по ремню наперед, поболтал.
— Погреемся?
Петренко равнодушно отнесся к бульканью жидкости в фляге товарища. Он перед боем не пил никогда.
— Не хочу. Пей сам.
— Ну, добре, после выпьем. На зорьке будет еще холоднее…
Спивак подержал с минуту флягу в руке, потом все-таки отвернул пробку-стаканчик, наполнил ее и выпил.
— Кхм!.. Никогда, говорят, не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня… Да, Микола, обстановка там сейчас сложная, — продолжал Спивак. — Встречаешь человека, Федота какого-нибудь или Малашку, смотришь на них, беседуешь с ними и думаешь: Федот, да не тот. Сколько, думаешь, вам, милые мои, яду в душу пытались влить без нас. Два года дети в школу не ходили, газет советских вы не читали, брехали вам тут всякую ерунду про «новые порядки». А, с другой стороны, думаешь: а сколько ж насмотрелись вы такого, чего нам и на фронте не пришлось увидеть? Завалишин, ты не спишь?
— Нет, товарищ капитан!
— Ты, Завалишин, конечно, правильно говоришь о себе. У тебя душа солдатская, простая. Ты три года в честном бою провел. Тебе только шинель скинуть — и опять стахановец. Ну, там сейчас, после того, что пережили люди, надо к каждому особый подход найти…
Одно дело было вдохновить человека, когда вокруг него все цвело и радовалось, когда хлебом хата была под потолок засыпана, дети его росли в счастье и довольстве. Тогда комбайны и тракторы за нас наполовину агитировали. А сейчас, может быть, та стахановка и мужа, и сына потеряла, и дочка у нее в Германии, и сама за войну постарела на десять лет. Где те тонны и миллионы, что нам помогали? Наживать надо заново… Помнишь, Микола, как мы работали в тридцатых годах? Были в селе коммунисты: кто в кооперации служил, кто на почте, кто в собственном хозяйстве работал. Партия сказала всем: вступайте в колхозы и ведите за собой народ. Я года три подряд так и не помню, высыпался ли я вволю, ложился ли когда-нибудь раньше трех часов. Совещания, собрания, беседы, доклады. Вот тебе квартал, или бригада, или стодворка — отвечаешь за нее партбилетом. Так, бывало, прежде чем выйти к людям, десять раз сам себя проверишь: а что ты скажешь на такой вопрос, если зададут его тебе? А что на этот вопрос ответишь? Ну уж зато знал я свою стодворку, как собственную семью, потому что у каждого человека по двадцать раз дома бывал, и обедал, и чай пил, и просто так заходил, детишек понянчить. Знал и то, почему Манька Петрушева своего Микиту день и ночь пилит, не позволяет ему в колхоз вступать: потому что в первую бригаду их записывают, а в первой бригаде Надька Скибина, с которой Микита два года до женитьбы гулял. Значит, только и дела, что перевести их во вторую бригаду. Крепко работали с народом. Сама обстановка заставляла. Начало! Все было еще впереди: комбайны, колхозные сады, театры, миллионные доходы. Надо было вложить людям в голову нашу мечту, убедить их, что именно так все и будет, если станем на колхозный путь. Впоследствии, конечно, пошло дело легче, когда жизнь доказала, что большевики умеют осуществлять задуманное… И вот кое-кто сейчас живет там старой памятью о довоенных богатствах. Семен Карпович за все время, как освободили район, один раз только был в нашем колхозе. Люди ждут секретаря райкома, самого товарища Сердюка, или же председателя райисполкома, главу советской власти, чтоб приехали к ним, поговорили по душам, разъяснили наболевшие вопросы, а они присылают Ваську Прокопчука, которому я бы тут не доверил и дивизионную газету бойцам прочитать. Он, сукин сын, по-писаному и то наврет. Такого добавит от себя, что вместо «помогай товарищу в бою» получится: «спасайся, кто может».
— А почему Сердюк не ездит к нам? — спросил Петренко.
— Да вот, должно быть, считает по-старому: передовой колхоз, председатель опытный, справится… Оно-то, сказать правду, Семей Карпович и раньше не особенно любил ездить. У него свой стиль работы, диспетчерский: позвонить, накрутить хвоста, дать установку, не выходя из-за стола. Больше телефон любил, чем «эмку». А сейчас даже и «эмки» нет у них — какая-то румынская тележка без рессор, одна на двоих с председателем райисполкома Федченко. Ну и все-таки положение сейчас такое, что я бы, несмотря на отсутствие транспорта, вот эти телефоны, которые остались кое-где в сельсоветах, совсем бы поснимал к чертовой матери и в болото закинул, чтобы, кроме живой связи с колхозами, никаких эрзацев не было у них под рукой!.. Что ж, однако, наши фрицы делают? — приподнялся Спивак на колени, глядя в сторону села. — Не слышно и не видно ничего. Или они уже смылись отсюда? Нет, с той стороны стреляют. Может быть, не так их много здесь, как нам донесли?
— Пойдем узнаем, — сказал Петренко. — Мне эта тишина не очень нравится, Павло Григорьевич.
— Да и мне тоже, — ответил Спивак.
Спивак глянул на часы. До артподготовки оставалось двадцать минут. Бой должна была открыть полковая и дивизионная артиллерия. Помолчали немного, один — собираясь с мыслями, чтобы досказать, другой — думая об услышанном от товарища. Завалишин лежал рядом, на боку, облокотившись.
— Бывает еще у нас в колхозе твой заврайзо, Василь Петрович Никитченко, — продолжал Спивак.
— Никитченко? Вернулся? Он разве не в армии был?
— Вернулся. Вместе с Сердюком приехал. Этот бывает часто, на неделю раза два-три. Прокопчук, тот временно наезжал, уполномоченным по подготовке к севу, а Никитченко постоянно прикреплен. Руководителем агитколлектива числился по Алексеевскому кусту. Но настроение у него не подходящее для хорошего агитатора. Он как вернулся из эвакуации, как глянул, что немцы натворили в районе, — фермы разрушены, скота нет, севооборот поломан, — как упал духом, так до сих пор еще в чувство не пришел. Ходит, вздыхает над каждой воронкой. «Вот тут, вспоминает, коровники стояли на пятьсот голов, с водопроводом, с электродойкой… Тут электростанция была, пять колхозов обслуживала. Тут ветлечебница… Когда мы это все восстановим?» Ходит, ноет, будто вчера это случилось, а его настроение, конечно, по детонации и колхозникам передается. Он характером на нашего Луку Гавриловича немного похож. Тот — в жеребят, в телят, а этот — в планы, в графики. Ему тоже люди все на одно лицо. Будет целый день сидеть в правлении колхоза, график сева пропашных
составлять, вздыхать над счетами, два быка на три бригады делить и не поинтересуется узнать, получают ли солдатки пособие, кому какая помощь оказана из колхозных средств, пишут ли письма домой фронтовики, что пишут. А если станет доклад делать о весеннем севе, то расскажет о чем хочешь — о поперечном бороновании, о распашке углов, о волокушах, о чистиках — то, что колхозники и без него десять раз знают, а когда уже разойдется народ, тогда спохватится: «Эх, забыл сводку сообщить — Одессу ж взяли!..» Я этого Никитченко помню еще с тех пор, когда он секретарем ячейки в «Молоте» работал, — встречались с ним на совещаниях в политотделе. Как станет, бывало, докладывать, тошно и нудно слушать его. «Я, говорит, сегодня намечал по плану посетить восемь колхозников на квартирах. План я перевыполнил: посетил девять и с одним на улице побеседовал». Начальник политотдела спрашивает его: «О чем же ты с ним беседовал?» — «Да, так, вообще: о Парижской коммуне, о починке сбруи…» Холодный сапожник! Я, Микола Ильич, холодных сапожников не люблю, вот тех, что на улицах сидят под зонтиком и на лапке подметки подбивают. Мне один сукин сын починил раз сапоги в Полтаве, два квартала прошел — вся нога вылезла в носок. Передок обрезал. Подслеповатый был, что ли. Новые хромовые сапоги испортил. Так я их с тех пор боюсь…Хороший работник у нас там — второй секретарь райкома. Новый человек, недавно прислан. Стародуб Иван Ильич. Высокий такой, черный, на армянина похож. Я его один раз только видел в райкоме, но слышал о нем хорошего очень много. Говорят, как приедет в колхоз, прямо идет к какой-нибудь старухе в хату, или на ферму, или в степь, в бригаду, а в правление — уже после всего, к вечеру. Сам ходит без провожатых, чтоб никто не мешал ему ориентироваться. В «Зирке», говорят, когда приехал он туда первый раз, пристроился к нему один такой провожатый, завхоз, давай ему, как новому человеку, рассказывать, где у них семена хранятся, какие трофеи подобрали, сколько лошадей раненых вылечили, сколько повозок немецких отремонтировали, зовет его к себе пообедать, а Стародуб идет не туда, куда его завхоз тянет, а по своему маршруту. Зашел к одной старухе: пятеро сыновей на фронте, старика партизана немцы повесили, а хата — как спалили немцы верх, так до сих пор половина крыши недокрыта, потолок течет, на полу лужи, дров нет, сыро, холодно. Ну, Стародуб тут же заставил этого провожатого самого крыть хату. «Незачем вам, говорит, товарищ завхоз, ходить за мною по пятам, время терять зря. Я сам найду, где у вас амбары и конюшни. Оставайтесь здесь и отремонтируйте женщине хату». Завхоз говорит: «Я пришлю завтра кровельщиков». Стародуб: «Нет, говорит, это долгая песня. За полгода не собрались прислать, и еще столько же времени пройдет. Кройте сами». Не кричал, говорят, не ругался, но так посмотрел на завхоза и посулил ему за невнимание к семьям фронтовиков чего-то такого, что тот мигом очутился на крыше. Бригадир подавал снопы снизу, а тот крыл. И дров они же привезли. Переполошил людей. Думали похвалиться достижениями, угостить гостя, посидеть с ним, побеседовать, а он их — на крышу да в лес по дрова… Второй месяц всего работает у нас, а уже старый и малый знают его в тех селах, где он побывал. Но у них с Семеном Карповичем как-то так поделена территория, что он больше бывает в зареченских колхозах и в Сенгилеевке.
— Ты, Павло Григорьевич, говорил с Сердюком обо всем этом, что мне рассказываешь? — спросил Петренко.
— Подробно не пришлось. Заходил три раза в райком, все народ у него, занят был, не хотелось при людях говорить. А перед отъездом меня Ромащенко позвал к себе…
— Будущий его орден обмывали?
— Да, задержался немного. Не рассчитал время. Как раз до второго звонка… Я, Микола, прямо тебе скажу, — продолжал Спивак. — Очень приятно мне было увидеть всех старых работников на местах. Толково это было придумано — насчет сохранения кадров: Федченко в райисполкоме, Семен Карпович в райкоме, Никитченко в райзо. Люди знают хорошо район, им не нужно три месяца в курс дела входить. Ни одного дня не был район без советской власти после немцев… Знаешь, как они возвращались? Вместе с войсками, следом за передовой. Целым обозом ехали. На хуторе Красном помогали саперам чинить мосты, переправы наводили. А Ромащенко прямо на танке, вместе с автоматчиками, ворвался на усадьбу МТС… И конюх старый в райисполкоме, дед Буцик, и машинистка у нас в райкоме та же самая, Нина Игнатьевна, с той машинкой, что все вместо буквы «р» мягкий знак выбивает — «пьотокол». Хорошо — ничего не скажешь. Но вот что некоторые продолжают работать точь-в-точь по-старому, — это нехорошо… Если раньше первый секретарь райкома не бывал в каком-нибудь колхозе два-три месяца, то еще не беда — там парторганизация имелась, человек двадцать, актив был большой. А теперь где он, тот актив? В нашем колхозе два коммуниста осталось. Все воюют. Весь цвет села ушел в армию. Одна голова за десять голов должна думать… Посеять, конечно, посеют, Микола. План выполнят, тот, что дали району по их тяглу. Может быть, даже и перевыполнят. Но можно разно посеять. Можно посеять так, что по пятьдесят пудов урожая соберешь, а можно и по сто, по сто двадцать взять. Один колхоз вовремя сев закончит, другой до самых жнив дотянет. И начнет с первого же года хромать на все четыре. Наш-то не отстанет. У нас Лука Гаврилович хозяйственник такой, что из любого положения вывернется. Он и своих выездных лошадей в плуг отдаст, пешком по бригадам будет ходить, сам такие прицепы к тракторам повыдумает, что один старый «ХТЗ» двадцать борон за гусеничный дизель потащит. А в некоторых колхозах, знаешь же, какие сейчас председатели. Выдвиженцы. Ни в политике, ни в хозяйстве еще как следует не разбираются. Им помогать надо на каждом шагу… Разно, Микола, можно повести дело. Можно в десять лет вернуть людей к довоенной жизни, а можно и в три года, как вот Завалишин собирается коровники отстроить.
— Знаешь что, Павло Григорьевич, — сказал Петренко. — Напиши Сердюку письмо. Нельзя же так: побывал, уехал и не поговорил с ним. Не мне учить тебя, партийного работника. Выбери время и напиши вот это все, что рассказал… А не то — давай вместе напишем. А?
Спивак подумал.
— Давай напишем… Только как же это все изложить? У меня, знаешь, на бумаге не так крепко получается, как на словах. Не всякое выражение можно в письме употребить. Или, может, не надо ругаться? Я его все-таки уважаю, Микола, Семена Карповича. Он меня в комвуз из колхоза посылал, учил уму-разуму, в райком меня выдвигал. Это первый мой наставник, крестный батько мой. Я два года строгий выговор носил от него за перегибы… Помнишь, как мы решили обменяться лошадьми с колхозом «Маяк», чтобы изжить с корнем чувство собственности у колхозников: чтобы не бегали двадцать раз в день с поля на конюшню погладить бывшую свою кобылу? Да как вывели лошадей в Широкую балку, где назначен был обменный пункт, так чуть мамаево побоище не получилось, — хорошо, что Сердюк вовремя разогнал нашу ярмарку. Я Семена Карповича за то любил, что длинных речей он никогда не произносил и не мучил людей до утра на заседаниях, а в двух словах решал вопросы. У него голова не глупая, у старика, немножко только тяжеловат на подъем.
— Тяжеловат, да, — сказал Петренко. — Вот это и беда.
— Добре, давай напишем, — загорелся Спивак. — Пусть это будет вроде товарищеского письма с фронта землякам. Напишем так: район, мол, наш, Семен Карпович, небольшой, ничем особенным не знаменитый, салют за него Москва не давала, когда освобождали его, но все-таки хочется нам, фронтовикам, видеть его сейчас передовым районом. Так? Наш ведь район, дом наш… Мечтаем мы, что, когда придем домой, вы нас уже белыми пирогами угостите. Ни у кого ведь не тоскует так душа по запаханным полям и цветущим садам, как у солдата. Правильно, Завалишин?
Завалишин не спал, внимательно слушал всю беседу капитана с комбатом.
— Правильно, товарищ капитан, — отозвался тот. — У солдата душа не каменная…
Спивак глянул еще раз на часы.
— Точно. Ноль-ноль. Сейчас начнут.
И не успел он договорить — за селом разорвались первые снаряды, прилетевшие с той стороны, откуда готовились наступать главные силы полка. Звук отстал от разрывов на несколько секунд. Еще было тихо. Видно было, как рвутся снаряды, — беззвучные, быстрые, как зарницы далеких молний, вспышки, — а над головой в посеревшем небе еще заливались жаворонки, и из садов на окраине села доносилось соловьиное тёхканье. Потом загудело. Снаряды ложились километрах в четырех. Из-за дальности расстояния ухо не улавливало отдельных разрывов, слившихся в сплошной гул.