Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– А ну-ка, позвоню я минобрам, – решительно рванулся к ВЧ начальник п/я.

– К кому? – переспросил Пальчиков.

– Это мой собственный неологизм. Минобры – это наши кураторы из Министерства обороны, – усмехнулся, прикрывая ладонью трубку, начальник п/я и заговорил уже в телефон: – Здравия желаю, товарищ генерал. Хочу с вами посоветоваться. Я тут странный заказ-«молнию» с нарочным получил. А вашей подписи нет. Вот я и… А, вы все знаете. Да, заказ именно на эти малоприятные предметы, на двести пятьдесят тысяч штук. Ошибочки нет? Что-то многовато. Ну, раз с вами согласовано… Кстати, спасибо вам за катапресан, который вы мне прислали. Давление сразу снизилось. Надеюсь, ваше тоже сейчас в норме?

Начальник

п/я положил телефонную трубку, и у него вдруг вырвалось:

– Не нравится мне все это, очень не нравится. – Он искоса посмотрел на Пальчикова – продаст или не продаст?

– Что это за художники? – показывая на стены, спросил Пальчиков.

– Местные. Исключительно местные матиссы-пикассы, – благодарно преображаясь, встал с кресла начальник п/я. – Только не подумайте, что это дань перестройке. Я начал покупать эти картины еще при Хрущеве, когда он называл таких художников «пидарасами». Надо же было поддержать, а то бы они с голодухи загнулись. Мы ведь суперсекретная шарашка, и в своих расходах на культфонд ни перед кем не отчитываемся. Здесь представлена только малая толика нашей коллекции, а главная часть – в цехах. Хотите посмотреть?

– Хочу, – сказал Пальчиков, подумав: «Жалко, что со мной нет Алевтины, она в живописи понимает больше, чем я».

– А вдруг вас за границу потом не пустят, если узнают, что вы были внутри такой строгой государственной тайны, как наши цеха? – вполушутку, вполусерьез спросил начальник п/я. – Меня вот, например, даже в Болгарию не выпускают.

– Заграница мне не грозит, – отшутился Пальчиков.

Цеха суперсекретного военно-промышленного гиганта, увешанные картинами, были волшебно превращены в залы огромной художественной галереи, что совершенно не мешало работающей на войну без всякого шума и лязга электронной технологии.

Это были картины провинциальных художников-подвижников, земских врачей русского искусства, не выставлявшихся ни на каких «Сотбис» и писавших чудом добытыми красками на чудом добытых холстах. Это были картины тех, кто родился в крестьянских избах, в бараках, в коммунальных квартирах, всю жизнь стоял в очередях за такими простыми продуктами, как молоко, сахар, водка, и никогда не пробовал устриц, киви, артишоков и многого чего другого. Это были картины тех, кто ни разу не был за границей, а покупал альбом Сальвадора Дали или Макса Эрнста вскладчину на десятерых, а «Мастера и Маргариту» Булгакова – на троих, как бутылку. Это были картины тех, кто должен был к утру передать следующему читателю одолженного только на одну ночь тамиздатского, затертого до дыр «Доктора Живаго». Это были картины, которыми интересовались не в областном музее, а в областном КГБ. Это были картины, за которые прятали в психушки.

– Кто же вам все это разрешил выставлять? – не веря своим глазам, спросил Пальчиков.

– Суперсекретность, – весело ответил начальник п/я. – Ведь в наши цеха никакие «идеотологи» не могли проникнуть. Тоже мой неологизм. Лингвистические опыты акулы отечественного империализма.

– А вам не жалко, что эти картины почти никто не видит? – спросил Пальчиков.

– Жалко.

– Вы не хотите отдать их в музей?

– Лучше рассекретить нашу шарашку. Кто вам больше всего понравился из местных художников?

– Свистулькин. Особенно его триптих «Ангел у власти», когда постепенно дегенерирует лицо ангела, превращаясь в дьявола. Аж мурашки по коже… – признался Пальчиков. – Сколько Свистулькину лет?

Лицо начальника п/я омрачилось.

– Нет Свистулькина. Убили. Я его оформил художником при нашем п/я. Дали ему мастерскую, но неосмотрительно – в зоне. Однажды пил с дружками дома, и они все выпили. А он вспомнил, что у него в мастерской есть заначка, и полез через забор в зону. Его охранники и подстрелили. Вот вам и обратная

сторона суперсекретности…

– А откуда у вас такой Ноев ковчег? – все-таки не удержался Пальчиков.

Начальник п/я чуть улыбнулся:

– Приезжает к нам ревизор из Москвы и осторожненько спрашивает: «Скажите, как понять то, что в графе расходов у вас значится Лев?» А я ему в духе суровой государственности: «Это код особого военного заказа, и вникать вам в это не советую». Он сразу ручонками замахал, испугался, бедный. Вот вам и весь секрет зоопарка. А теперь, только честно: зачем так срочно нужны эти двести пятьдесят тысяч наручников?

Ответа у Пальчикова не было.

Он возвращался в Москву ночным поездом, ворочался на верхней полке и думал об этих наручниках. Он видел наручники много раз, и были случаи, когда их защелкивал сам. Но двести пятьдесят тысяч – это была цифра, связанная с чем-то во много раз большим, чем стадион в Сантьяго при пиночетовском перевороте.

Еще Пальчиков думал об Алевтине, о том, как она столько лет хочет детей, а у нее выкидыши один за другим, о том, как правильно, что они взяли пятилетнюю девочку Настеньку, чью одинокую мать, уборщицу зоопарка, разорвал белый медведь, сходя с ума от боли, когда какой-то подлец кинул ему пирожное, внутри которого были иголки. Теперь и он, и Алевтина вместе отвечают за девочку, и не вместе им быть никак нельзя. И вдруг, почти уже засыпая, он до рези в глазах отчетливо увидел наручники, с клацаньем сомкнувшиеся на маленьких, несмотря на ее басистый голос, руках Алевтины, где у нее, как обычно, с золотыми веснушками были перепутаны фиолетовые чернильные пятнышки.

У Алевтины почему-то всегда текли авторучки.

2. Исповедь перед путчем

Всю ту августовскую ночь мой пес Бим выл на переделкинской даче, терзая зубами штакетник и пытаясь проломиться грудью и мордой сквозь забор. Он выл не от каких-либо политических предчувствий, а оттого, что ему смертельно хотелось туда, за забор, где по нему страдала такая же косматая и большущая, как он, его любимая.

Они были собаками одной породы, родственной сенбернарам, – московские сторожевые, но трагедия состояла в том, что у бедного Бима не было документа, удостоверяющего его породистость, а хозяева его любимой не хотели тратить ее страсть на то, чтобы появились щенки от беспаспортного и поэтому сомнительного, по законам собачьей бюрократии, отца.

Когда я вышел во двор, чтобы успокоить Бима, он уже настолько изнемог от борьбы с забором, стоящим поперек его желания, что лежал в траве под яблоней и терся носом, наверно, горячим, о нос любимой, просунутый сквозь щель в заборе, и они оба уже не выли, а жалобно скулили. Собаки плакали слезами, большими, как августовский крыжовник.

Луна была щедрая, и в ее холодном разливистом свете поблескивали зеленые лампочки редких в том году яблок, янтарные бусы облепихи, агатовые ожерелья черной смородины, влюбленные глаза собак, полные слез, и роса на стеблях травы, как маленькие глаза земли. Алые ягоды огней на крыльях пролетающих над Переделкином самолетов казались тоже частью природы.

Бим был так опечален, что совсем затих, и даже ночная бабочка не испугалась сесть на его мохнатый, взмокший от страсти загривок и была похожа на белый, трепещущий лепестками цветок, переброшенный ему сквозь забор его косматой любимой, – в награду за не вознагражденную любовью верность.

Я вернулся в дом, где мой младшенький – годовалый Митя – смирнехонько спал, похожий на черепашонка, а мой старшенький – двухлетний Женя – даже с закрытыми глазами ворочался с боку на бок, мотал головой, скидывал с себя одеяло, всячески буйствовал, как будто унаследовал от отца вместе с именем полную невозможность спокойно усидеть, улежать на одном месте.

Поделиться с друзьями: