Собрание сочинений. В 5 томах. Том 1. Рассказы и повесть
Шрифт:
Залаяли собаки, где-то заржала лошадь. Они дошли до чужой деревни. Дома теснились вокруг церкви, а на площади в сгущавшейся темноте торчал ветхий, развалившийся колодец. Он был покрыт льдом, отчего поверхность его походила на зеркало, однако, наклонившись над этой прозрачной плоскостью, он не увидел своего лица.
— Здесь никого нет? — спросил он, озираясь.
— Они в лесах, — сказала женщина и зашагала по снегу к какому-то дому.
Они поднялись по лестнице, которая шла по продольной стене; с крыши свисали мертвые сосульки, и дверь открылась с трудом.
— Дай мне руку, — приказала женщина, которую он уже не мог разглядеть в темных дверях. Она повела его в глубь дома, по коридорам и новым лестницам. Они шли в полном мраке, он не видел даже очертаний окон, ему казалось, что он проник в сердце Вселенной.
Дом был, видимо, старый, ибо доски, по которым он шагал, иногда шатались под его ногой. За спиной у него захлопнулась дверь. Женщина отпустила его руку, и он остановился в одиночестве. Он слышал ее шаги. Потом остановилась и она. Вспыхнула спичка, она зажгла свечу. Они находились в маленькой комнате. Окно было заколочено толстыми досками. В середине комнаты стоял большой грубый стол, на котором и горела свеча. У стола стоял стул, у стены — кровать, больше в комнате ничего не было, ни зеркала, ни картины, ни шкафа, везде, куда ни глянь, только старое дерево, голое, неотесанное, с волокнами, которые испещряли поверхности, как жилы, и сливались с его и ее тенями.
«Это комната, где я умру, — подумал он, — я знал, что она такая», — и посмотрел на женщину.
«Я хочу умереть с ней, — подумал он опять, — нет смысла уходить одному». — И он рассмеялся.
— Почему ты смеешься? — спросила женщина.
— Я смеюсь, потому что все так просто, — ответил он и умолк.
Он знал теперь, что делал всю свою жизнь, почему забрел в эту пустынную деревню на границе, в эту страну снегов и лесов, почему бросил все, что имел, — положение, доброе имя, деньги, — почему все время откладывал свою смерть. Он искал человека, с которым хотел умереть.
Когда ее дыхание успокоилось и ее тело, обессилев, оторвалось от его тела, он, мгновенно, как и она, уснув, увидел сон. Он находился на лестнице, спускавшейся в ночь. Лестница была широкая, и он не видел ни перил, ни чего-либо, что ее ограничивало, она казалась наклонной плоскостью, простирающейся во все стороны в бесконечность. Ступени были сложены из гранита, который был мокр. На маленьких ровных площадках, прерывавших лестницу, стояли лужи. Ночь над камнями висела беспросветная, вызывая у него ощущение, что он движется в полном мраке. Однако он различал ступеней пятьдесят выше и ниже себя, словно
— Ты кричишь, — сказала женщина и затормошила его. Просыпаясь, он увидел ее лицо, склонившееся над ним. Ее глаза были равнодушны. «Она знает, что у меня на уме», — подумал он и только теперь заметил, что над ним висит крест, одинокий, черный, прибитый гвоздем посредине стены. Он поднялся, оделся, закутался в пальто. Ему было холодно. Женщина тоже поднялась. Он прислонился к стене. Свеча все еще горела.
«Подожду, пока она погаснет», — подумал он и сжал в руке оружие.
— У тебя всегда такие пустые глаза? — спросила она.
— Да, — ответил он, — всегда.
Они снова умолкли. Он, как и женщина, смотрел на тихо горевшее пламя. Ее руки лежали на столе, словно отделенные от нее. С ничего не выражавшим лицом она держала их ладонями вниз, неподвижно, как будто забыла на столе эти руки, ставшие бессмысленными предметами, слева и справа от свечи, с которой стекало сало. Надо всем нависало ее лицо, окаменевшее, сливавшееся с тишиной комнаты. Потом он увидел, что свеча догорает. Пламя мигало. Оно то увеличивалось, то уменьшалось, и комната от этого дышала, как живое существо. Отсветы плясали на женщине. Пламя еще раз вспыхнуло между ее руками светлым лучом, чтобы затем упасть, умереть в темноте. Ночь смерти стала совершенной. Все еще оглушенный своим видением, он теперь пробудился, обрел такую уверенность и ясность сознания, какой никогда в жизни не знал. В нем пылала радость. Тупость его души исчезла, слепой в темноте комнаты, он все видел ясно и четко. Он пил тишину этого часа, как воду, которая подана умирающему от жажды, готовый отворить дверь, отделявшую его от небытия, от безграничного одиночества пространства, от плавающих пустынь между бледными звездами, полный решимости ступить вместе с этой женщиной на дышавший где-то здесь рядом порог, ступить, как жертвенное животное, которое молча ждет удара жреца.
Он
долго стоял в темноте, после того как выстрелил, один раз, потом еще несколько раз, не целясь; однако он знал, что не промахнулся. Затем шагнул к середине комнаты, не в состоянии убить себя.— Я хочу жить, — сказал он громким голосом, пытаясь отыскать ее ощупью, — хочу жить, — и еще раз: — жить!
Он стал ощупывать стол с бесконечной, как ему показалось, поверхностью, проводя пальцем по трещинам, как по линиям руки. Он нащупал пальцами что-то твердое, в чем далеко не сразу узнал голову женщины. В первый раз он содрогнулся. Проведя ладонями по ее туловищу и волосам, он почувствовал на своей руке кровь. Потом он стоял посреди деревни, которая все еще казалась безлюдной. Деревенская площадь блестела. Он нагнулся над колодцем и разбил револьвером лед. Когда он окунул руку в воду, кровь сошла с нее, чтобы затем темным облачком расплыться по диску луны, желтевшему в колодце, как грубая тарелка, до которой можно было дотронуться. Он пошел по мостовой мимо пустых окон. Он проходил мимо домов с фигурными фронтонами, и тень его шла перед ним у самых ног. Затем он вышел на аллею. Огромные деревья донельзя отчетливо вырисовывались на небе по обе стороны. Они вырывались из земли и вцеплялись в облака, как руки, утопающие в болоте. Он шел между ними ровным шагом, и его тень шла с ним. То и дело налетал ветер, взвывал вдалеке и шумел в деревьях, гнал луну по пустынным полям, и она катилась по холмам, большая, как дом, бледной головой в гнойниках и дырах, из которых вылезали гигантские мухи и зеленые жуки. Но и когда луна зашла, не стало темнее, все перед ним лежало без теней, безжалостное и нереальное. Он продолжал шагать, не способный ни на что другое. Его лицо изменилось. Оно стало непроницаемым и бледным, как угасшая луна между елями. Пути через аллею не было конца, и конца не было небу над ним, где колыхалась стая птиц, его провожатых, чей крик доносился до него издалека и чей полет охватывал все, что его окружало: деревья и небо, свет и дорогу, по которой он шел, но также и его бессмысленную жизнь с его ложью и его преступлением, мертвое тело женщины над столом с глубокими трещинами и кровь в колодце. Потом вдруг загремели деревенские колокола, и он услыхал далекие крики тревоги. Издалека мчались мотоциклеты, дальний горизонт со свистом окутали облака выстрелов. Он упал на землю, сполз в канаву, побежал через поля, то попадая в конусы света, то скрываясь от них. Лес принял его, но почти вместе с ним в рощу проникли преследователи. От их пуль расщеплялись стволы. Он уже видел белки их глаз, искаженные лица, ножи, которые они уже выхватили из-под одежды, но тут пошел снег, он лег бесшумно, огромным одеялом, холодной мягкой рукой, которая поразила всех слепотой. Благополучно достигнув поляны, он беспрепятственно переступил через труп, след за ним тихо закрылся, последние тщетные выстрелы преследователей затихли вдали. Он шагал через лес, закутавшись в свое рваное пальто, не замечая рассвета, занимавшегося где-то за толщей валящего снега. В сугробах показались первые дома деревни и снова исчезли. Мужчины с большими лопатами стояли по пояс в снегу, кляня свою бессмысленную работу, ибо мело все сильнее. Он добрался до гостиницы, расплатился, никому до него не было дела. Он сел в первый шедший в столицу поезд, ни о чем не думая, не грустя, ничего не желая, когда редкие дома, быстрая река и низкие холмы скрылись за окном, которое, едва поезд тронулся, уже закрыл быстро намерзший лед.
Что он делал с той поры, неважно, ибо, что бы он ни делал, это было бессмысленно. Он стал таким же человеком, как все, человеком с положением, женатым, имеющим детей, дом, автомобиль, любовницу, но все это было смешно, потому что скрывало некую тайну, тщетную попытку уйти в небытие с развевающимся знаменем смерти. Что бы он ни делал, оборачивалось обманом, даже если обманывал он только себя самого, обманом был и наш разговор, хотя он не знал этого. Мы прошли через предместья к реке, затем по набережной под высокими арками моста. По ходу рассказа менялось его поведение. Он уже не шел наобум; не сознавая того, он направлял наш путь через летнюю ночь, пока мы не проникли в какую-то заброшенную фабрику, это был комплекс белых зданий с трубами между ними и полуразрушенными доменными печами, все здесь тонуло в буйно разросшейся сорной траве; только площадка, где мы остановились, казалось, не оставляла желать лучшего, большие каменные плиты были пригнаны одна к другой без зазора. Среди двора мы простились; нам лучше, сказал он с мелькнувшим в его глазах страхом, расстаться до того, как рассветет, но я обернулся еще раз: он стоял напротив меня с поднятым револьвером. Я понял, что попал в ужасную западню. Рассказав мне о своем преступлении только затем, чтобы убить меня, потому что теперь я знал тайну его отчаяния, он во второй раз подбил себя на убийство; раз уж ему не удалось быть человеком, он хотел быть хотя бы шакалом, зверем, который ночами рыщет по полям и пьет кровь. Но вдруг, со слезами на глазах, он отвел от меня револьвер и, выстрелив, рухнул, словно хотел слиться с площадкой, на которую упал и водостоки которой наполнились его кровью.
Пилат
Он сказал: вам дано знать тайны Царствия Божия, а прочим в притчах, так что они видя не видят и слыша не разумеют.
Лишь только распахнулись железные двери в противоположной стене зала, прямо напротив его судейского кресла, и лишь только эти отверстые гигантские пасти изрыгнули потоки людей — их с трудом сдерживали легионеры, ставшие цепью, взявшись за руки, спиной к беснующейся толпе, — он осознал, что человек, которого чернь точно щит несла перед собой ему навстречу — не кто иной, как бог: а между тем он не решился даже второй раз взглянуть на него, так ему стало страшно. Избегая смотреть на лик бога, он рассчитывал также выиграть время, за которое как-то сумеет разобраться, приспособиться к своему ужасному положению. Ему было ясно, что этим явлением бога он отмечен среди всех людей, не закрывал он глаз и на опасность, которая неминуемо содержалась в таком отличии. И потому он заставил себя скользнуть взглядом по оружию легионеров, проверил, как всегда, плотно ли пригнаны подбородные ремни шлемов, начищены ли мечи и копья, точны ли и уверенны движения, крепки ли мускулы, и лишь потом искоса посмотрел на толпу, которая застыла, сгустившись в недвижную массу, и теперь беззвучно заполняла зал, выставив вперед бога — жадно облепленный множеством рук, он спокойно ждал, а Пилат еще и сейчас избегал глядеть на него. Более того, он опустил глаза на свиток с императорским указом, развернутый у него на коленях. А сам размышлял о том, что же мешает ему принародно воздать почести этому богу. Ему отчетливо представился тот миг, когда бог поразил его своим взглядом. Пилат вспомнил, что встретился с богом глазами, когда двери, через которые толпа втолкнула бога, едва отворились, и что он увидел лишь эти глаза, и больше ничего. То были всего-навсего человеческие глаза, без всякой сверхчеловеческой силы или того особого света, который восхищал Пилата на греческих изображениях богов. И не было в них презрения, какое питают к людям боги, когда они спускаются на землю, чтобы истребить целые поколения, но не было и непокорства, какое тлело в глазах преступников, приводимых к нему на суд, — бунтовщиков, восставших против империи, и дураков, умиравших смеясь. В этих глазах выражалось безусловное подчинение, что, однако же, наверняка было коварным лицедейством, ибо благодаря этому стиралась грань между богом и человеком и бог становился человеком, а человек — богом. Посему Пилат не верил в смирение бога и полагал, что тот, приняв человеческий облик, лишь прибегнул к уловке, чтобы испытать человечество. Для Пилата важнее всего казалось узнать, как воспринял бог его собственное поведение; ибо он ясно осознавал, что перед лицом бога от него требуются какие-то поступки. Его охватил страх, что, переведя глаза на свиток, он упустил решающий миг, ведь в этом движении его глаз бог мог увидеть пренебрежение. Поэтому Пилат счел за лучшее поискать на лицах своих солдат признаки, подтверждающие его подозрение. Он поднял как бы невидящие глаза, медленно, не торопясь и не выдавая своего страха, обвел ими легионеров, словно удивляясь, зачем они находятся в этом зале.
Однако не обнаружил на их лицах никаких поводов для беспокойства, но также и ничего такого, что могло бы устранить его опасения, ибо он тут же сказал себе, что легионеры умеют скрывать свои мысли; с другой стороны, возможно, что им совершенно безразлично, как он вел себя по отношению к богу, они ведь не распознали в этом человеке бога. Итак, он решился второй раз взглянуть на толпу, и от его взгляда она дрогнула. Передние отпрянули, а в середине возникла давка, поскольку задние, жаждая во что бы то ни стало истолковать его взгляд, в это время стали напирать. Перед ним были неприкрытые в своей откровенности лица; обезображенные ненавистью, они показались ему безобразными до отвращения. У него мелькнула мысль, не отдать ли приказ легионерам запереть двери, а затем, обнажив оружие, со всех сторон врезаться в толпу; однако он не решался поступить так перед лицом бога. При этом, видя неистовство толпы и ярость, с которой она вцепилась в свою жертву, Пилат ясно понял, что эти люди потребуют от него казни бога, и он невольно повернулся к связанному веревками, хотя ему по-прежнему было неимоверно страшно второй раз встретиться с ним глазами. Но вид его был таков, что Пилат долго не мог отвести от него взгляда. Бог был невысокого роста, его можно было принять за тщедушного человека. Руки связаны впереди, на них вздулись синие жилы. Одежда грязная и изодранная, в прорехах сквозило голое тело в кровоподтеках и ссадинах. Пилат понял, какой жестокостью со стороны бога было избрать обличье, которое не могло не обмануть людей, понял и то, что только невообразимая ненависть могла внушить богу мысль явиться в маске такого оборванца. Но самое ужасное — что бог не счел нужным взглянуть на него; ибо, хотя Пилат и боялся его взгляда, думать, что бог пренебрегает им, было ему невыносимо. Бог стоял опустив голову, щеки у него были бледные, ввалившиеся, и великая скорбь, казалось, разлилась по его лицу. Взгляд был как бы обращен внутрь, словно все окружающее было бесконечно далеко от него: толпа, облепившая его, легионеры с их оружием, но также и тот, кто сидел перед ним в судейском кресле и кто единственный понял истину. Пилат хотел, чтобы время повернуло вспять и бог посмотрел бы на него, как тогда, когда распахнулись двери, и он знал, что теперь бы он преклонил перед ним колена, и стал плакать в голос и вслух читать молитвы, и перед легионерами и всем народом назвал бы его богом. Но, увидев, что богу нет больше до него дела, Пилат судорожно сжал руки, будто хотел разорвать свиток, лежавший у него на коленях. Теперь он знал: бог явился для того, чтобы убить его. И поняв это, он откинулся на спинку трона, на лице его выступил холодный пот, а свиток выскользнул из рук и упал к ногам бога. Но когда к нему наклонилось скучающее и усталое лицо легата, Пилат, словно речь шла о чем-то незначащем, вполголоса отдал приказ, а после повернулся к одному из префектов, только что возвратившемуся из Галилеи, поманил его к себе; легат между тем громко и безразлично повторил его приказ, и, слушая доклад префекта, Пилат смотрел вслед толпе, которая с ропотом удалялась через раскрытые двери. Но бога он больше не видел — так тесно обступили его люди, скрывая, словно свою тайну.
Теперь двери снова были заперты и зал перед ним пустынен. Пилат знаком приказал оставить его одного. Он откинулся в кресле и смотрел на свиток на полу, который легонько касался его ноги. Руки спокойно охватывали подлокотники. Слегка склонив голову, Пилат прислушивался к удаляющимся шагам своих центурионов; с ним остался только один раб. Потом Пилат внимательным взглядом обвел зал, словно бы для того, чтобы обнаружить в нем следы бога. Он видел мощные стены, воздвигнутые без всякого архитектурного замысла и лишенные красоты, железные створки дверей, тех самых, через которые толпа вынесла бога, они были расписаны причудливым орнаментом кричаще-красного цвета. Пилата охватило безразличие, дотоле ему неведомое. Страх лишил его силы. Этот страх был везде. Стены давили его. Пилат встал и прошел мимо раба. Узким коридором он вышел из башни и ступил на двор. Фигуры легионеров на угловых башнях и высоких стенах выделялись на фоне глубокой синевы неба. Камни, которыми был вымощен двор, сверкали на солнце. Пересекая двор, Пилат словно бы проходил сквозь огонь, так много света было вокруг. Он направился к главному зданию дворца, который высился перед ним, похожий на топорной работы блестящую игральную кость, шагнул в главный зал. Потом поднялся по лестнице, прямо напротив входа, она вела на верхний этаж, в путаницу маленьких покоев с проломами в стенах и узкими зарешеченными окнами под самым потолком, сквозь которые слабо сочился послеполуденный свет. Стены были голые, потому что Пилат редко жил в столице этой ненавистной страны: однако пол был устлан коврами и подушками. В самом большом покое его ждал легат, он уже возлег на пиршественное ложе. Пилат подсел к легату, но к еде не прикоснулся и выпил совсем немного вина. Он спокойно вел беседу, слушал и отвечал. В глубине души Пилату очень хотелось перевести разговор на бога; но он не решился, потому что не доверял легату, очень уж выжидающим был его взгляд. Пилат стал задавать конкретные вопросы, касающиеся войска, и это сбило с толку легата, потому что разговор вдруг стал сугубо деловым. Теперь Пилат мог в глубине своего существа, как бы наблюдая из потаенного места, с удивительной отчетливостью воспроизвести каждое мгновение своей встречи с богом. Он считал маловероятным, чтобы Ирод оставил бога у себя, ибо догадывался, что лишь ему одному, Пилату, дано было прозреть истину. Он и боялся, что бог вернется к нему — ведь пришел же он к нему, и ни к кому другому, — и, как это ни странно, страстно желал этого. Пропасть между человеком и богом бесконечна, и теперь, когда бог перекинул мост через эту пропасть и стал человеком, он, Пилат, должен погибнуть по милости бога, разбиться об него, как пловец, которого волна швыряет на риф.