Собрание сочинений.Том 2
Шрифт:
– Честно говоря, – отвечаю, – новичок я тут, но раз все воруют, то и я не лыком шит. Справлюсь, куда я денусь?
– Молодец. Через год в партию примем, а там самостоятельную точку получишь и заживешь – кум королю, усы в простокваше, борода в гречневой каше… Фигура у тебя – что надо. Трудовой лозунг у нас такой: «Продавец и покупатель, даже ненавидя друг друга, будьте взаимно вежливы». О’кей?
Такой у нас был мужской разговор. А «О’кей» Главмясо научился говорить при визите гражданина Никсона в нашу страну после культа личности. Никсон ему хотел на чай дать четвертак, как мяснику на Даниловском рынке в Москве, а Главмясо увидел, как кэгэбист ему кулак показал, и во время руку отдернул.
Все мы так и звали Главмясо – Океем или Океичем. И будь он проклят, этот Океич. Воровству и мошенничеству он меня в две недели научил. Пересортицу освоил я, как свои пять пальцев, кости в мякоть наловчился подворачивать, словно фокусник в цирке. Дома развернет бабушка покупку, обнаружит среди бокового филе бульонку приличную, непредвиденную и бросается от негодования письмо в ЦК КПСС строчить. Но на почте был у нас свой человек. За мясной паек проверял он все письма, шедшие в ЦК, и мясные жалобы отдавал Океичу… Но это я отвлекся…
Через пару месяцев справили мы с Дашей свадьбу. Пошла на согласие теща, потому что увидела, как дом начал заваливаться разной дефицитиной, а холодильник ломиться буквально от ананасов, вырезки, икры, тресковой печени и чурчхелы.
Само собой, на свадьбу пару телят целиком зажарили в котельной ОБХСС. Там заграничная котельная была.
Работаю, одним словом, поворовываю, обвешиваю родных советских людей, помахиваю да поигрываю ножами да топориками. Наглым стал, и все реже, честно говоря, бывал обоюдно вежливым с покупателем. Зато все чаще попивал и на работе, и с дружками в яблоневом саду. Попивал от причинной тоски. Не то чтобы совесть меня мучила в атмосфере всеобщего воровства и надувательства партией народа и наоборот, а от бесполезности для души набитого холодильника, кармана и гардероба… Лягу, бывало, в яблоневом саду в костюме дорогом прямо в грязищу осеннюю и вою откровенно:
– За-а-че-ем?… Мамочки родные-е-е… за-а-а-а-че-е-ем?!. Даша, бедная, беззаветно мать, сволочь эту, любила за один лишь факт рождения себя на белый свет и не перечила ей никогда. Вот я и разрывался между своей любовью, между душою своею и тещей омерзительной с головы до ног. Ведь этот зверь детишек запретил Даше рожать.
– Подожди, – говорит, – доченька. Мама в точку смот рит и землю рылом для тебя роет. Вот когда станет твой ду рак окончательным человеком, тогда и родишь. Ни в коем случае не рожай…
До того мразь доходила, что в спальню к нам заглядывала. Ну я и двинул ей один раз ногой под зад так, что она на больничном просидела две недели, а я пятнадцать суток отдыхал в «холодильнике»…
Разве это жизнь? Вот я и решил однажды на охоте белой поганкой тещу побаловать. Иди – докажи, что зять ее отравил… Подмешал ей жареных поганок в подосиновики на день рождения, чтобы стал он одновременно днем ее же кончины.
И что вы думаете, граждане судьи? Поганку, скажу я вам, другая поганка не берет. У них друг на друга противоядие имеется против всех нормальных людей.
Я в уныние впал от недостатка в подрастающем поколении. Кому, думаю, наворованное все это останется? Гадюке? Поганке?…
– Дашенька, – говорю однажды, – давай квартиры поменяем или сбежим на край света. Тухнет во мне личность человеческая, словно баранина на плохом мясокомбинате. Спаси…
В ответ слышу одно и то же:
– Мать для меня, какая бы она ни была, – дело святое.
Вот также некоторые люди к партии нашей загнившей
относятся и в жертву ей приносят задарма совесть свою, радость жизни, здоровье и силы жизни. Что из этого получается, видим на примере
поголовного морального разложения всего советского народа, за редкими исключениями в виде верующих и малюток из детсадиков…В общем, я слепо люблю жену свою, а жена крутолобо любит и уважает маменьку. Полный заколдованный круг, хоть вешайся.
Думаете, не снимали меня с веревки?… Снимали. Я и оставил неприятное занятие самоубийством. От него шея стала у меня дергаться и язык вываливаться. К тому же помер наш человек на почте, который жалобы в ЦК проглядывал, и на рынок комиссия вдруг завалилась неожиданно.
– Вот, – говорят Океичу, – мясник ваш Кучков мало того, что обвешивает покупателей с особенной наглостью и коварством, но он еще и язык им показывает в последнее время.
Океич же отвечает, что, наоборот, покупатели затравили меня за принципиальность в выборе мяса до самоубийства, и теперь я, как вынутый из петли, язык вываливаю и нуждаюсь во внимании треугольника и всего народа.
Ну, угостили ревизию, упаковали как следует и отправили в Москву, а на меня через день было совершено покушение, как на царского в свое время министра Столыпина. В деле имеется протокол милиции, «скорой помощи» и пороховой экспертизы.
Залажу я в свою «Волгу-24», нажимаю сцепление, и… Вспоминать страшно… Треск, вонь, грохот, искры из глаз, скелет на части разлетается… тьма и мрак.
Оживаю в оживаловке больничной. В нос что-то капает. Даша надо мною склонилась и Океич. Этот змей первым делом на ухо мне шепчет:
– Болтаешь много в бреду… медсестер и врачей подкупать приходится… держи язык-то свой за зубами… всем нам могилу роешь… Держись… на пенсию теперь тебя отправим по ранению… тридцать тыщ собрали… понял?…
– Кто взорвал меня? – спрашиваю у жены и Океича.
– Комсомолец один с химфака. В которого ты почку свиную кинул под Седьмое ноября, прямо в нос попал, и топором пригрозил… Поймали его. Судить будем. Под расстрел пойдет за террор против члена партии и труженика торговой сети. Председатель отделения Союза писателей обязался за прокурора речугу сочинить. Больших денег процесс этот будет стоить, но мы должны постоять за себя – и постоим. Не то всем нам – крышка от разных Робин Гудов хреновых выйдет… Закуси язык даже в бреду. Понял? О’кей?
Если бы не Даша плачущая, выдернул бы я капельницу из носа своего к чертовой матери и поставил бы точку в конце постылой такой биографии. Ладно, думаю, буду жить ради нее… Ради Даши.
Выжил, как видите. Остался после взрыва калекой первой группы с трясущейся правой рукой и покривлением позвоночника. Язык во рту не помещается…
Потом теща создала для меня невыносимые условия проживания, хотя остался я богатым человеком. Заставила под угрозой развода стать осведомителем при домоуправлении, чтобы не шататься с дружками без дела по пивнушкам. Я и осведомлял представителя КГБ о настроениях рабочего класса и обывателей. Они там какой-то доклад для Брежнева печатали особый в связи с событиями в Польше, где в любой момент могли подорвать ворюг из компартии и Совета министров, как меня в «Волге-24».
Скажу честно: видеть я больше тещу не мог органически. Это правильно определил мой первый следователь Фиш-ман. Душевный был человек и везучий, не то что я. Теща у него, как знаете, подохла, и он уехал в Израиль, не докончив моего дела. А если бы не уехал, то неизвестно, как все повернулось бы…
Одним словом, запил я горькую. Теща же в это время сводила мою Дашу то с одним тузом из области, то с другим. Пришлось поломать ребра председателю колхоза «Красный трубач» Морозову.
Дали мне год за хулиганство. Отсидел. Даша на свидания ко мне приходила. Но в лагере было тяжело. Люди узнали во мне мясника бывшего и осведомителя-сексота.