Sobre todo sobre mi padre
Шрифт:
По мере того как мы с братом все больше становились отвратительно взрослыми, маме все сильнее хотелось хорошенького маленького ребеночка. Но тут папа, очевидно, не прогнулся. Тогда мама завела котенка. Назвала Филей. При ближайшем рассмотрении Филя оказался девочкой. Для начала они с Джуди спихнули с балкона черепаху — ту самую, которую брат выменял на незабвенный «Плейбой». Мы ее искали, но не нашли. Затем Филя отправилась в самостоятельный полет с четвертого этажа. Она не разбилась, но сделалась больной на голову и начала гадить где ни попадя. Как-то раз Филя нагадила на папину рукопись и разметала страницы по всему кабинету. Папы дома не было. Зато были все остальные. И все эти остальные, сделав вид, что понятия не имеют о том, что творится в кабинете, не сговариваясь, предпочли в этот вечер пораньше отправиться спать. Но не спали, а затаились и прекрасно слышали, как поворачивается ключ в
Папа все время ждал, что его посадят. Все основания к этому были: он печатался не просто в тамиздате, а в подрывных антисоветских «Гранях». Иногда он выходил на кухню и упавшим голосом объявлял: «Они провели негласный обыск. Взяли мою записную книжку». Мама шла в кабинет и вскоре возвращалась с папиной записной книжкой, отвоеванной у кровавой гэбни.
Больше всего папа боялся, что попадет в лагерь не мучеником за литературу, а по статье «самогоноварение». Дом был постоянно полон пьющих гостей, водка была дорога и трудно доставаема, и мама, несущая на себе все бремя гостеприимного хозяйства, гнала самогон. Утром она ставила на плиту скороварку с брагой. Днем я возвращался из школы, принимал, не успев снять пионерский галстук, вахту второй перегонки и завороженно наблюдал, как конденсируется в аппарате пар и фирменный семейный напиток под названием «продукт» капля за каплей наполняет емкость.
Бак с брагой стоял в чуланчике, над ним летали дрозофилы. Время от времени, по недосмотру, брага выходила из берегов и протекала на семью ментов с третьего этажа. Они звонили в дверь и вежливо сообщали: «Простите, но у вас, кажется, компот пролился».
Рядом с брагой в чуланчике частенько стоял мой брат, когда его наказывали. Он развил в себе креативную мстительность и завел тетрадку, в которую записывал нанесенные ему родителями обиды.
Папа очень ценил общение с писателем Андреем Битовым, считая его чуть ли не умнейшим человеком в России. Однажды Битов пришел к папе в гости, они уединились в кабинете. Битов подошел к письменному столу, бросил взгляд на вставленный в пишущую машинку лист и ревниво воскликнул: «Елки-палки! Да ты уже на семнадцатой главе!». Если бы Андрей Георгиевич прочел первую фразу семнадцатой главы, он вообще бы лопнул от зависти: «Ко мне подошла глубокая старуха тридцати двух лет». Это мой брат, пока еще не стал художником, пробовал себя в литературе.
За вечерней трапезой мама держала Джуди на коленях и кормила из своей тарелки. Пить из рюмки Джуди так и не приучилась, но палец, обмакнутый в продукт, морщась, облизывала. К концу вечера демонстрировался коронный номер. «Джуди! — призывала мама. — Мы евреи! Мы бедные евреи!» Джуди задирала мордочку и жалостливо пела с модуляциями.
Еврейская тема проходит… этой… ну, в общем, красной нитью (а как еще скажешь?) через всю папину прозу. Для него еврейство и связанные с ним страдания — ценный инструмент постижения действительности. «В сем христианнейшем из миров поэты — жиды» — это Цветаева прямо нарочно для папы придумала. При такой позиции следующий напрашивающийся ход — осознание собственного превосходства. Этот ход евреи делали на протяжении веков и продолжают его делать, и, я думаю, именно поэтому они кажутся остальным такими противными. Страдания не обязательно облагораживают.
Но папа и здесь избежал банальности. В ранних стихах еще можно найти намек на инакость — «и думать так: я все могу, как вы. Но я могу и кое-что другое». Но это скорее необходимая для любого поэта декларация независимости. Как, например, у Пушкина: «[Воронцов] видел во мне коллежского секретаря. Я, признаться, думаю о себе кое-что другое». Еврейство было веригой на шее русского писателя, но ничего не попишешь — приходилось ее тащить, не отказываться, не отделываться и не жаловаться, а терпением и любовью обращать себе на службу.
Я прошел абсолютно через все мучения еврейского подростка, описанные в папином романе «Жизнь Александра Зильбера». Но мой первый сознательный выбор был националистическим. Выход для себя я видел только в Израиле. Я набрался сионистской пропаганды, выучил в подполье иврит и собирался стать офицером ЦАХАЛа. И стал бы, если бы не отказ, из-за которого я попал в Израиль уже слишком взрослым для офицерских курсов.
Сегодня у меня, разумеется, совсем другой взгляд на вещи. Я знаю, что у каждого народа есть совершенно подонские страницы в истории; я служил оккупантом; мне приходилось
стесняться того, что я еврей, не потому, что обижали меня, а потому, что это я принадлежал к лагерю сильных, обижающих слабых. И сегодня я вообще отказываюсь оперировать термином «народ». Сегодня моя родина — Интернациональная Сеть. Есть люди и есть искусство. Это — самое интересное. Размениваться на какую бы то ни было идеологию я считаю пустой тратой становящегося все более драгоценным времени. Но, чтобы до этого дойти, нужно было стоять на плечах гигантов. Нужно было, чтобы папа родил и воспитал меня евреем. Преемственность дает мощный фундамент. А прожив почти полвека, начинаешь чувствовать движение потока истории. Папин дедушка, то есть мой прадедушка, так пронзительно описанный в романе, говорил: «Я знал времена, когда в соль подсыпали сахар, и времена, когда в сахар подсыпали соль». Когда-то эта фраза слышалась мне сказочной, фантастической. Но сегодня и я уже познал чехарду времен.Советская власть казалась вечной. Клеветнические статейки на тему, доживет ли СССР до какого-нибудь там года, воспринимались как смелая игра ума и wishful thinking [7] . Про Америку было так и непонятно, существует она на самом деле или ее выдумали большевики, чтобы пугать народ.
Свобода пришла в виде анархии, и мир вокруг стал похож на школу, в которой заболели все учителя. Пьяный воздух кружил и кружил профессору Плейшнеру голову. Жизнь становилась все веселее. Это было по-настоящему счастливое время. Папу начали печатать, и нарасхват. Я зарабатывал сумасшедшие деньги частными уроками: иврит — сионистам, английский — отъезжантам, итальянский — проституткам. Брат влюбился в девушку из Бостона. Первая попытка подачи документов в американском посольстве не удалась, потому что в графе «цвет кожи» брат записал: «светло-оранжевый». Но со второй попытки он получил разрешение. Я же наблюдал падение Берлинской стены и расстрел супругов Чаушеску уже из Иерусалима.
7
Выдавать желаемое за действительное (англ.).
Израиль был сказкой, которой мне хватит на много лет. А вначале вообще каждый день приносил столько нового, сколько не приносил даже в детстве. Стряхивая прах рабского прошлого и шагая навстречу новой судьбе, я сменил ненавистную галутную фамилию, оставив от нее воспоминание из трех согласных. Папа прислал письмо.
Это был гневный памфлет, в котором папа метал молнии, клеймил меня предателем рода, подробно разбирал и едко высмеивал возможные мотивы моего мерзкого поступка, апеллировал к моим совести и вкусу, увещевал и призывал одуматься. На трех машинописных страницах. На четвертой я прочел: «Мой любимый, мой светлый Арканчик! Ради Бога извини и не обращай внимания на это стариковское ворчание! Просто мы с Сашей Лайко [8] вчера изрядно поддали, и что-то на меня нашло. Делай, как тебе удобно и правильно. Главное, чтобы ты был счастлив».
8
Александр Лайко, поэт, папин близкий друг.
Никто не знает, почему мой папа покончил с собой. Он был человеком очень крепкого душевного здоровья. Вероятные причины — бытовые, творческие, личные — не выглядят убедительными ни по отдельности, ни даже все вместе. Остается только одно объяснение: Маяковский.
Чтобы гибнуть, рождаются не только офицеры, писатели тоже. У литературы есть известная способность к осуществлению. Придуманные герои и даже персонажи приобретают собственную волю и пользуются серьезным влиянием на автора. Это тем более верно, когда героем взят реальный человек. Тему Маяковского папа вынашивал долгие годы, и не зря я плакал ребенком под его страшным портретом. Свою лучшую, свою самую блестящую книгу папа написал о нем [9] . После этого он начал чувствовать, что приобретает его черты. Я знаю, он мне рассказывал.
9
«Воскресение Маяковского».
Последний раз мы виделись зимой девяносто второго. Погостив в Израиле, папа возвращался в Москву. Самолет у него был с Кипра, я провожал его в хайфском порту. Мы попрощались, обнялись, папа уже почти ступил на эскалатор, но вдруг вспомнил, остановился, сунул руку в карман пальто, достал и высыпал мне в ладонь пригоршню больше не нужных ему шекелей.