Сочинения Козьмы Пруткова
Шрифт:
Отсюда проистекает двоякое удобство: во-первых, начальник, ведая о таковом праве подчиненных, поощряет добровольно высказываемые ими чувства и в то же время может судить о степени благонамеренности каждого. С другой стороны, польщено и самолюбие младших, сознающих за собою право разбирать действия старшего.
Кроме этого, сочинение адресов, изощряя воображение подчиненных, немало способствует к усовершенствованию их слога.
Я поделился этими мыслями с одним из губернаторов и впоследствии получил от него благодарность, так что, применив их в своем управлении, он вскоре сделался почетным гражданином девяти подвластных ему городов, а слог его чиновников стал образцовым. Суди сам по следующему адресу, поданному начальнику по случаю нового года:
«Ваше превосходительство, отец, сиюящий в небесной добродетели!
В новом годе у всех и каждого новые надежды и ожидания, новые затеи, предприятия, все новое. Неужели ж должны быть новые мысли и чувствования? Новый год не есть новый мир, новое время; первый не возрождался, последнее невозвратимо. Следовательно: новый год есть только продолжение существования того же мира, новая категория жизни, новая эра воспоминаний всем важнейшим событиям!
Когда же приличнее, как не теперь, возобновить нам сладкую память о благодетеле своем, поселившемся на вечные времена в сердцах наших?
Итак, приветствуем
Ваше благоденствие есть для нас милость божия, ваше спокойствие — наша радость, ваша память о нас— высшая земная награда!
Живите же, доблестный муж, мафусаилов век для блага потомства. Мужайтесь новыми силами патриота для блага народа. А нам остается молить Сердцеведца о ниспослании вам сторицею всех этих благ со всею фамильною церковью вашею на многие лета!
Эти чистосердечные оттенки чувств посвящают вашему превосходительству благодарные подчиненные».
К сожалению, насколько мне известно, еще никто из сановников не воспользовался вполне советами, изложенными мною в вышеупомянутом наброске. А между тем строгое применение этих советов на практике немало бы способствовало и к улучшению нравственности подчиненных. Следовательно, устранилась бы возможность повторения печальных происшествий, вроде описываемого мною ниже, случившегося в одном близком мне семействе.
Глафира спотыкнулась На отчий несессер, С испугом обернулась: Пред нею офицер, Глафира зрит улана, Улан Глафиру зрит, Вдруг — слышат — из чулана Тень деда говорит: «Воинственный потомок, Храбрейший из людей, Смелей, не будь же робок С Глафирою моей. Глафира! из чулана Приказываю я: Люби сего улана, Возьми его в мужья». Схватив Глафиры руки, Спросил ее улан: «Чьи это, Глаша, штуки? Кем занят сей чулан?» Глафира от испугу Бледнеет и дрожит, И ближе жмется к Другу, И другу говорит: «Не помню я наверное, Минуло сколько лет, Нас горе беспримерное Постигло — умер дед. При жизни он в чулане Все время проводил И только лишь для бани Оттуда выходил». С смущением внимает Глафире офицер И знаком приглашает Идти на бельведер. «Куда, Глафира, лезешь?» — Незримый дед кричит. «Куда? Кажись, ты бредишь? — Глафира говорит,— Ведь сам велел из гроба, Чтоб мы вступили в брак?» «Ну да, зачем же оба Стремитесь на чердак? Идите в церковь, прежде Свершится пусть обряд, И, в праздничной одежде Вернувшися назад, Быть всюду, коли любо, Вы можете вдвоем». Улан же молвил грубо: «Нет, в церковь не пойдем, Обычай басурманский Везде теперь введен, Меж нами брак гражданский Быть может заключен». Мгновенно и стремительно Открылся весь чулан, И в грудь толчок внушительный Почувствовал улан. Чуть-чуть он не свалился По лестнице крутой И что есть сил пустился Стремглав бежать домой. Сидит Глафира ночи, Сидит Глафира дни, Рыдает что есть мочи, Но в бельведер ни-ни!Примечание. С некоторого времени в «Петербургской газете» кто-то помещает свои сочинения под именем К. Прутков-младший.
Напоминаю тебе, читатель, что всех Прутковых, подвизавшихся на литературном поприще, было трое: мой дед, отец и я. Из моих же многочисленных потомков никто, к сожалению, не наследовал литературного таланта. Следовательно, я, по-настоящему, и должен бы именоваться «младшим». А потому, во избежание недоразумений, объявляю, что ничего не имею общего с автором' статей, помещаемых в «Петербургской газете»; он не только не родственник мне, но даже и не однофамилец.
К. П. Прутков. С подлинным верно: медиум N. N.
Некоторые материалы для биографии К. П. Пруткова
Взято из портфеля с надписью: «Сборник неоконченного (d'inacheve)»
Всем добропорядочным и благонамеренным подданным известно, что знаменитый мой дядюшка Козьма Петрович Прутков (имя его пишется «Козьма», как «Козьма Минин») давно уже, к общему сожалению, скончался, но, как истый сын отечества, хотя и не участвовавший в редакции журнала и газеты этого имени, он и по смерти не переставал любовно следить за всеми событиями в нашем дорогом отечестве и, как известно тебе, читатель, начал недавно делиться с некоторыми высокопоставленными особами своими замечаниями, сведениями и предположениями.
Из числа таковых лиц он особенно любит своего медиума, Павла Петровича N. N.. доблестного и уже почтенного летами духовидца. Но, при всем уважении моем к этому духовидцу, считаю нужным, в видах священной справедливости, предупредить тебя, благонамеренный читатель, что хотя он и зовется по отчеству с моим покойным дядюшкою — «Петровичем», но ни ему, ни мне вовсе не родня, не дядя и даже не однофамилец.
Все эти серьезные причины нисколько, однако, не препятствуют тому взаимному дружескому благорасположению, которое существовало и существует между покойным Козьмою Петровичем и еще живым Павлом Петровичем. Между обоими (коли можно так для краткости выразиться) «Петровичами» есть много сходства и столько же разницы. Разумный читатель поймет, что здесь идет речь не о наружности. Сия последняя (употребляю это слово, конечно, не в дурном смысле) была у покойного Козьмы Петровича столь необыкновенна, что ее невозможно было не заметить даже среди многочисленного общества. Вот что, между прочим, в кратком некрологе о приснопамятном покойнике («Современник», 1865 года) было мною сказано: «Наружность покойного была величественная, но строгая; высокое, склоненное назад чело, опушенное снизу густыми рыжеватыми бровями, а сверху осененное поэтически всклоченными, шантретовыми с проседью волосами; изжелта-каштановый цвет лица и рук; змеиная саркастическая улыбка, всегда выказывавшая целый ряд, правда, почерневших и поредевших от табаку и времени, но все-таки больших и крепких зубов, наконец вечно откинутая назад голова...»
Совершенно противоположное этому представляет наружность Павла Петровича. Он менее чем среднего роста, вздернутый кверху красный маленький нос напоминает сердоликовую запонку; на голове и лице волос почти вовсе нет, зато рот наполнен зубами работы Вагенгейма или Валенштейна.
Козьма и Павел Петровичи, как уже выше сказано, хотя никогда не были между собою родственниками, но оба родились 11-го апреля 1801 года близ Сольвычегодска, в дер. Тентелевой; причем обнаружилось, что мать Павла Петровича, бывшая незадолго перед этим немецкою девицею Штокфишь, в то время уже состояла в законном браке с отставным поручиком Петром Никифоровичем N. N., другом отца знаменитого К. П. Пруткова.
Родитель незабвенного Козьмы Петровича по тогдашнему времени считался между своими соседями человеком богатым.
Напротив того, родитель Павла Петровича почти ничего не имел; а потому и не удивительно, что по смерти супруги своей он с радостию принял предложение своего приятеля переселиться к нему в дом. Таким образом, «с детства лет», как выражается почтенный Павел Петрович, судьба связала его с будущим известным писателем, единственным сыном своих достойнейших родителей, К. П. Прутковым! Но пусть далее сам знаменитый дядюшка мои рассказывает о себе.
В бумагах покойного, хранящихся в портфеле с надписью: «Сборник неоконченного (d'inacheve)», в особой тетрадке, озаглавленной «Материалы для моей биографии», написано:
«В 1801 году, 11-го апреля, в 11 часов вечера, в просторном деревянном с мезонином доме владельца дер. Тентелевой, что близ Сольвычегодска, впервые раздался крик здорового новорожденного младенца мужеского пола; крик этот принадлежал мне, а дом — моим дорогим родителям.
Часа три спустя подобный же крик раздался на другом конце того же помещичьего дома, в комнате, так называемой «боскетной»; этот второй крик хотя и принадлежал тоже младенцу мужеского пола, но не мне а сыну бывшей немецкой девицы Штокфишь, незадолго перед сим вышедшей замуж за Петра Никифоровича, временно гостившего в доме моих родителей.