Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
— Вы знаете Блока? — негромко спросил Рыльский. — Сейчас нужны его торжественные стихи…
Я понял, что речь идет не о теме, но об интонации — глубоко торжественной и лиричной. И я стал читать Блока то, что помнил из него и, казалось мне, понимал.
Рыльский слушал, опираясь о железные перила виадука, наклонив голову. Потом он «перехватил» строку и продолжил стихотворение. Так, не уславливаясь, я начинал стихотворение, а он продолжал, и этот неурочный «час поэзии» длился. Наверное, добрых три часа, и случайные ночные прохожие поглядывали на нас с удивлением.
Увлекаясь, Максим Фадеевич читал все
В течение каких-то мгновений мне тоже верилось, будто за перилами в смутных сполохах ночи затаилась огромная аудитория и каждое слово с этой железной трибуны ловят сотни людей:
Путь степной — без конца, без исхода, Степь, да ветер, да ветер, — и вдруг Многоярусный корпус завода, Города из рабочих лачуг…Он замолк и некоторое время стоял, опустив голову, подставляя ветру разгоряченное лицо. Потом вдруг встрепенулся:
— А ведь скоро рабочая смена. Право, это всегда интересно, а чем именно, ей-богу, не могу сказать. Вот что, давайте-ка спустимся к проходной завода?
Мы спустились с виадука, миновали изогнутую улочку, подошли к проходной. Сидя на ее ступеньке, сторож, коренастый, хмурый усач, старательно раскуривал трубку. Мы поздоровались, а он только кивнул и снова занялся своей трубкой, прикрыв ее ладонями.
Что привлекло здесь Рыльского? Я не сразу понял. Он взял меня об руку и отвел в сторонку.
— Смотрите.
В двух шагах от проходной белели свежие астры. Да, кто-то посадил здесь цветы. Странно, что я не тотчас их заметил. Куда ни глянь — железный лом, щебень, просыпанный уголь, а на маленькой клумбе, с черной и рыхлей, старательно просеянной землей, десяток белоснежных астр, чистых и радостных.
— Кто это придумал? — спросил я у сторожа, указав глазами на цветы.
Он передернул плечами.
— Какая-то бабонька принесла. Утречком пришла с корзиной, с лопатой и долго тут ковырялась.
— Все равно сорвут.
— Говорил ей. Так она, упрямая, смеется.
— А вы как думаете, — спросил Рыльский, — сорвут?..
Сторож выпустил изо рта клубок дыма.
— Я завод охраняю: тут чугун, сталь, прокат. Что мне до цветочков? Но, между прочим, думаю, что не сорвут. Красота, она для всех, для трудяг: зачем же ее срывать? Может, какой несознательный?..
К гостинице мы возвратились под утро, и Максим Фадеевич крепко пожал мне на прощанье руку:
— Красота, она для всех, для трудяг… Зачем же губить ее? Что верно — то верно.
…Я встретил Максима Рыльского через два дня: у дверей неказистого домика, в котором размещалась гостиница «Металлургия», он увлеченно разговаривал о чем-то с Иваном Куликом.
Невысокий, хрупкий, с рыжеватой острой бородкой, Иван Кулик посмеивался и встряхивал руками.
— Отлично… Согласен… Спустимся в шахту всей бригадой и двинемся к добытчикам угля.
Заметив меня, Рыльский шагнул навстречу.
— Я
разыскал того сторожа, помните, что у проходной: — весело сообщил он вместо приветствия. — Найти его было не сложно, и мы долго беседовали о всякой всячине. Этот человек тридцать пять лет на заводе, и знают его здесь и стар и млад…— А зачем вы его разыскивали?
Он удивился вопросу:
— Ну, как же… разве в ту ночь мы узнали, кто посадил у проходной цветы?
— Сторож сказал: какая-то бабенка…
Рыльский засмеялся и встряхнул меня за плечо:
— Какая-то бабенка! Никакой неизвестной бабенки не было. Астры он посадил сам. Потому что красота — она для всех, для трудяг. А в общем, мне думается, что он начал большое дело.
Мы шли главной улицей города, захлестнутой солнцем после ночного дождя, и, молодо, легко шагнув через ручей, Рыльский придержал меня за локоть.
— Слышите — женский смех… Это же музыка! А сколько тепла и света! — Он осмотрелся и заключил совсем тихо: — Как хорошо жить!..
По приезде из Донбасса в Киев я, как было условлено позвонил Максиму Рыльскому и услышал в трубке молодой веселый голос:
— Очень приятно!.. Будем всячески укреплять «ось» Киев — Донбасс. Ну, если вы направляетесь в Ирпень, там давайте и встретимся. Под сикомором.
Я повесил трубку и лишь теперь спросил себя: где же это… под сикомором? И что это за… сикомор?
Случается, что слово пристанет, привяжется и не дает покоя. Так было на этот раз со мной.
В Ирпене, в Доме творчества, я зашел в читальню, взял словарь: «Сикомор, от греческого „сикоморос“ — египетская смоковница, или библейская смоковница, дерево из семейства тутовых с крепкой древесиной и со съедобными плодами»…
«Интересно, — подумал я, — где же Максим Фадеевич раздобыл такую редкость — библейскую смоковницу? Быть может, подарок из ботанического сада?»
Дачу Рыльского, находившуюся недалеко от вокзала, в Ирпене знал каждый: меня охотно проводил до самой калитки пожилой инвалид-сапожник, что мастеровал здесь же, на углу. По дороге он любопытством расспрашивал:
— Родственник или как? А, знакомый… Ну, у Максима Фадеевича, может, целая тысяча знакомых. Идут. Все идут… Другой бы на три замка заперся, такое беспокойство, а этот — нет, двери открыты для всех. Я тоже, признаться, виноват: насчет пенсии — к нему, насчет квартиры — к нему, с дочкой не поладил — тоже к нему. Что и говорить, человек простой и убедительный…
Но «убедительного человека» дома не оказалось. На крылечке мирно дремал большой рыжий пес; расслышав шаги, он поднял голову и помахал хвостом: встречать гостей ему, как видно, было не впервые.
Я осмотрелся. Домик чистенький, пригожий, но сад и огород оставались понятиями условными: почва песчаная, зыбкая, только у ворот шумела неприхотливая акация. Библейского сикомора, под которым была назначена встреча, на огороде я не заметил.
По дороге в Дом творчества, к реке, я повстречал трех рыболовов: солидные, упитанные дяди, нисколько не тронутые загаром, они тяжело тащили многочисленные наборы удочек, спиннингов, подхваток и две больших корзины, по-видимому, специально предназначенные для сомов. У них было то настроение, когда и неприлично, и рискованно спрашивать: сколько поймано рыбы?