Сочинения
Шрифт:
4. «ДИМИТРИЙ САМОЗВАНЕЦ». ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН. СОЧИНЕНИЕ ФАДДЕЯ БУЛГАРИНА. 4 ЧАСТИ. {*}
СПб., в тип. Александра Смирдина, 1830. (В I ч. XXVIII — 302, во II—301, в III —362, в IV—517 стр. в 12-ю д. л.)
Статья 1.
В предисловии к «Димитрию Самозванцу» просвещенные читатели увидят причину, почему предмет, сам по себе богатый романическими происшествиями и необыкновенными характерами, лишился в романе г. Булгарина занимательности и живости. Автор пренебрег главную цель романиста, а заботился о второстепенных. «Желание мое,— говорит он,— представить Россию в начале XVII века в настоящем ее виде»1. Цель всех возможных романов должна состоять в живом изображении жизни человеческой, этой невольницы судеб, страстей и самонадеянности ума. Живописуя историческую картину, художник, разумеется, должен знать место, на коем действовали герои его, должен изучить черты лиц их, одежду и оружие их времени,— но это необходимое не есть еще главное, совершенно удовлетворяющее все требования искусства. Не поименованных кукол, одетых
Не говорите нам, что «автор здесь в стороне, а действуют исторические лица. Я никого не заставлял действовать и говорить по моему произволу» и пр. и «если кому не нравятся характеры, не моя вина». Автор не может быть в стороне: ему нет нужды самому выходить на сцену, как делывали греческие комики; но он обязан отвечать, что он не исказил ни одного исторического лица, что он всегда заставлял его говорить сообразно известной степени его ума и темперамента, что каждое движение тела его есть выражение невымолвленной мысли или еще не обнаруженного желания, а не произвол автора; и что все прибавления романиста не суть своенравные вымыслы, а ученые пополнения утраченных временем страниц из книги человеческих помыслов и деяний. В настоящей жизни, в людях, окружающих нас, мы можем не любить дурных характеров, остерегаться людей подозрительных, презирать глупых и злых, убегать вредных; но в романе виноват сочинитель, если характеры нам не нравятся, ибо от характеров романа требуется одной естественности. Кому бы пришло в голову сердиться на романиста за то, что он представил злодеев, известных в истории, злодеями? Мы еще более будем снисходительны к роману «Димитрий Самозванец»: мы извиним в нем повсюду выказывающееся пристрастное предпочтение народа польского перед русским. Нам ли, гордящимся веротерпимостию, открыть гонение противу не наших чувств и мыслей? Нам приятно видеть в г. Булгарине поляка, ставящего выше всего свою нацию; но чувство патриотизма заразительно, и мы бы еще с большим удовольствием прочли повесть о тех временах, сочиненную писателем русским.
Итак, мы не требуем невозможного, но просим должного. Мы желали бы, чтоб автор, не принимаясь еще за перо, обдумал хорошенько свой предмет, измерил свои силы. Тогда бы роман его имел интерес романа и не походил на скучный, беспорядочный сбор богатых материялов, перемешанных с вымыслами ненужными, часто оскорбляющими чувство приличия. История не пощадила Димитрия Самозванца; его пороки и безрассудность выставлены ею не в полусвете: зачем же ужасную память о нем обременять еще клеветою? Где, в каких тайных летописях найдено, что он был шпионом у Сапеги (см. I часть)? Какое чисто литературное намерение заставило автора наделить его сим незаслуженным званием? Сколько убийств, напоминающих дела Стеньки Разина (в особенности утопление Калерии), взведено на него понапрасну! Сколько страниц посвящено сухим, неуместным выпискам о богатстве Годунова, чтобы заставить бедного Самозванца пересказать слова Лудовика XVIII о Наполеоне: «Да, он был хороший мой казначей» (ч. IV)! Борис Годунов и Василий Шуйский, два лица, блистающие в истории нашей необыкновенным, гибким умом и редким искусством жить с людьми различных свойств, ускользнули совершенно от наблюдательности автора. Первый, как дитя, перед всеми проговаривается, что он злодей, и как дурной актер, не знает, что делать с собою, высказывая им затверженную роль. Он некстати то встает со стула, то опять садится, подымает голову, опускает ее на грудь и мечет туда и сюда руки. А второй едва обрисован: это призрак, это лицо без образа.
Роман до излишества наполнен историческими именами; выдержанных же характеров нет ни одного. Автор сам, как видно, чувствовал, что по событиям, им описанным, не узнаешь духа того времени, и впадал поминутно в ошибку прежних романистов, справедливо указанную Валтером Скоттом: он перерывает ход действия вводными, всегда скучными рассказами. Что же касается до сцен народных, они незанимательны по его собственной воле, для нас остающейся доселе загадкою. Выписываем из предисловия собственные слова его: «Просторечие старался я изобразить простомыслием 2 и низким тоном речи, а не грубыми поговорками».
Высказав первые впечатления, родившиеся в нас при чтении романа сего, предоставляем себе в следующих статьях полнее развить наши мнения и подробнее поговорить о сей книге3, которая, без сомнения, найдет много читателей и, следственно, должна иметь некоторое влияние и на литературу нашу.
В заключение скажем еще одно замечание. Язык в романе «Димитрий Самозванец» чист и почти везде правилен; но в произведении сем нет слога, этой характеристики писателей, умеющих каждый предмет, перемыслив и перечувствовав, присвоить себе и при изложении запечатлеть его особенностию таланта.
5{*}
В третьем нумере «Московского Вестника» на нынешний год мы прочли следующее замечание: «В предисловии к переводу „Илиады”, которым подарил русскую словесность г. Гнедич, говорится об опытах гекзаметрами Жуковского и Дельвига,— и ни слова о гекзаметрах Мерзлякова, который прежде всех в наше время ввел эту меру. Не понимаем, что значит такое упущение и в следующем нумере предложим документы в подтверждение истины наших слов, в пособие будущему историку русской словесности». Странно, подумали мы, обвинять Гнедича в проступке, им не сделанном! В предисловии к «Илиаде» не говорится, кто у нас первый по возобновлении начал слагать гекзаметры, а именуются два писателя, которых стихи нравятся переводчику Гомера. Можно не разделять с человеком образа мыслей, даже охуждать вкус его; но требовать, чтобы он чувствовал, как мы, или, еще более, укорять его, как сделано в «Московском вестнике», зачем он
не говорит, чего мы желаем, — несправедливо. Тем не менее ожидали мы четвертого нумера сего журнала, надеясь найти в нем, для поверки нашего мнения о трудах г. Мерзлякова, исчисление его гекзаметрических пьес и хотя поверхностное суждение об оных. Ожидали с любопытством, потому что знали из числа их только две-три небрежные попытки в переводах с древних и читали в трудах Московского общества любителей словесности его мнение1, что гекзаметр у нас существовать не может, ибо русский язык не певучий. Наконец желанный нумер вышел и в длинной, ученической диссертации о старике Гомере мы прочли: «...что честь торжественного введения гекзаметра в святилище русской словесности составляет одну из многочисленных заслуг почтенного профессора и поэта, подарившего нас прекрасным переводом из „Одиссеи” и некоторыми оригинальными стихотворениями в гекзаметрах, задолго до появления первых отрывков из настоящего преложения „Илиады”»2. Признаемся, к стыду нашему, мы не знаем ни одного оригинального гекзаметрического стихотворения г. Мерзлякова; на перевод же «Одиссеи» ссылаться нельзя, хотя при первом издании его3 и было сказано, что он переведен размером подлинника. Всякий, умеющий скандовать стих, увидит, что помянутый отрывок переведен не древними гекзаметрами, а неровными амфибрахиями: то шестистопными, то пятистопными и даже есть один стих четырехстопный. Так неотчетливо привыкли и осуждать и хвалить в наших журналах. Так, в Московском же Вестнике прошлого года укоряли барона Дельвига4, зачем он иногда в пятой стопе гекзаметра заменяет дактиль хореем. Барон Дельвиг виноват в этом только тем, что, не зная правил своего критика, следовал примеру Гомера, Виргилия, Горация, Фосса и правилам, изложенным Германом и Другими европейскими учеными. Обратимся к переводам г. Мерзлякова. Гекзаметрами он переложил: из «Илиады» начало песни VII-й, единоборство Аякса и Гектора; из Каллимаха «Гимн Аполлону»; из идиллий Мосха: «Европа»; из Овидиевых превращений: «Дафна» и «Пирам и Тизбе». Если произведения каждого искусства в начале должны носить на себе печать несовершенства, то сии пьесы имеют неотъемлемое право на первородство. В них напрасно вы будете искать важной и верной гармонии Гомера, роскошного благозвучия Мосха и до изысканности щеголеватых стихов Овидия: в них вы заметите одно намерение кое-как высказать нечистым прозаическим языком поэзию подлинника. Словом, если г. Гнедич и знал о сих опытах, то умолчал о них по причинам понятным. Он первый из русских переводчиков с древних чувствовал все достоинство своего подлинника и все неприличие шутить над искусством и своими читателями.6. «ЧЕТЫРЕ ВРЕМЕНИ ГОДА РУССКОГО ПОСЕЛЯНИНА». СЕЛЬСКАЯ ПОЭМА ФЕДОРА СЛЕПУШКИНА. {*}
СПб., в тип. Департ. внешней торговли, 1830. (С литографированною картинкой. 80 стр. в 8-ю д. л.)
Иностранцы удивляются азиатской щедрости наших журналов на похвалы, а мы приписываем эту неумеренность азиатской лености нашей читать и думать. Многие, никогда не следовавшие за текущею словесностию, вдруг обязываются говорить о каждой вновь выходящей книге и, не имея охоты читать, не привыкнув при чтении мыслить, прибегают к легкому способу отделываться от читателей: к риторическим похвалам или к брани, по которой видно только, что рецензент сердит на сочинителя. Вот почему грозные определения наших Аристархов не сходствуют с общим мнением рассуждающей публики, а ими раздаваемые лавры и благодарность от лица всего человечества1 — обидны истинному таланту.
Подобной похвалою обезображено и предисловие2 к «сельской поэме» Ф. Слепушкина. К ней ничего не прибавишь, говоря о Виргилии или Томсоне, и по ней не узнаешь, чем крестьянин Слепушкин обратил на себя внимание, кроме своего положения. По нашему мнению, стихотворения его3 приятнее многих поэм и элегий молодых наших поэтов, которые вместо мыслей и поэзии ищут одних звуков, напоминающих гармонию стихов Пушкина и Баратынского, и тем счастливо походят на снегирей, высвистывающих песню о Мальбруге. Стихи в «Сельской поэме», не отличаясь ни отделкою, показывающею знатока в искусстве, ни возвышенностию поэтических мыслей, привлекают читателей правдою описаний. В ней все предметы не по слуху знакомы нашему певцу-поселянину: в ней воспел он свой быт, скромный, но счастливый.
В оправдание нашего мнения помещаем здесь его стихотворение.
ЯРМАРКА
Настало утро золотое,
Зарница в небе чуть блестит;
Светает небо голубое,
И ранний соловей свистит,
Поют везде пернатых хоры!
Лучи льет солнце от небес,
Поля воскресли, холмы, горы,
Луга, сады и дикий лес;
Струи меж камнями играют,
Под ивами на ручейке
Своим журчаньем привлекают!
Там отдается вдалеке
Звон тихий старого погоста,
Тут почта резвая летит
С крутого берега вдоль моста,
Лишь по дороге пыль клубит!
Вот потянулися рядами
Обозы с сельскими трудами
На хлебной ярмарки базар;
В обгон в колясках и рыдванах
Мчат кони статные бояр!
Купцы, посадские в кафтанах,
В цветных халатах дорогих
Несутся вихрем на лихих!
Как бы на пир веселый к другу,
Со всех сторон толпы гостей,
По берегу, воде и лугу
Шумят, как стадо лебедей.
И вот все съехались, собрались,