Сочинения
Шрифт:
– В конце концов, вы почти что стали моим судьей, – сказала она, всем своим видом выражая отчаяние. – Я могу говорить, потому что каждый, кто оклеветан, имеет право доказывать свою невиновность. Меня обвиняли, да и сейчас еще (если в свете вообще вспоминают бедную затворницу, покинувшую общество по его же настоянию!) обвиняют в таком легкомыслии, в стольких дурных вещах, что перед сердцем, которое готово мне дать приют, пусть будет мне позволено предстать в таком виде, в каком оно меня не отвергнет. Я всегда полагала, что попытки оправдаться только вредят, и поэтому считала недостойным объяснять свои поступки. Да и к кому я, впрочем, могла обратить свои слова? Такие тяжелые муки должно поверять лишь богу или кому-нибудь, кто близко к нему, – священнику либо своему второму «я». Ну что ж, если мои тайны не будут лежать в вашей груди, – сказала она, положив руку на сердце д\'Артеза, – как они находились здесь (тут она чуть прижала пальцами верх своего лифа), вы, стало быть, не великий д\'Артез и я ошиблась!
Слезу, увлажнившую глаза д\'Артеза, Диана заметила сразу, но скользнула по ней взглядом так, что нельзя было и уловить движения ее зрачков. Так же проворны и четки движения кошки, хватающей мышь. Д\'Артез, целых два месяца подчинявшийся строгому этикету, впервые посмел взять теплую и надушенную руку княгини, поднести ее к губам и покрыть ее всю, до самых ногтей, долгими поцелуями с таким утонченным сладострастием, что она, склонив голову, подумала, что по такому началу можно составить себе недурное мнение о литературе. Она решила, что любовь людей одаренных гораздо совершеннее, чем любовь фатов, светских людей, дипломатов и даже военных, не имеющих как будто другого занятия. Она была знатоком в таких вещах и успела убедиться в том, что характер любовника
Если позволительно выразить личное мнение, признаемся, что было бы восхитительно как можно дольше поддаваться такому обману. Конечно, Тальма на сцене нередко превосходил природу. Но не была ли и княгиня де Кадиньян самой великой актрисой своего времени? Этой женщине не хватало лишь внимательного зрительного зала. К несчастью, во времена, волнуемые политическими бурями, женщины скрываются – им, как водяным лилиям, необходимы безоблачное небо и нежнейшие зефиры, чтобы расцвести перед нашим восхищенным взором!
Час настал, и Диана должна была опутать этого великого человека сетью заранее подготовленного, хитро сплетенного романа, а ему предстояло выслушать ее, как новообращенный первых веков христианства внимал наставлению апостола.
– Друг мой, моя мать, еще поныне живущая в Юкзеле, выдала меня замуж в семнадцать лет, в 1814 году (вы видите, какая я старая!), за господина де Мофриньеза не из любви ко мне, а из любви к нему. Это была ее благодарность человеку – единственному, кого она любила, – за все счастье, которое он ей дал. О! Не удивляйтесь такой чудовищной сделке, подобные ей встречаются часто. У многих женщин чувства любовницы сильнее материнских чувств, как большинство женщин бывает лучшими матерями, нежели женами. Эти два чувства, любовь и материнство, такие, какими их сделали наши нравы, очень часто борются между собой в сердце женщины, и, если они не одинаково сильны, одно из них по необходимости умирает, благодаря чему некоторые исключительные женщины составляют славу нашего пола. Человек с вашим талантом должен это понимать, и, если такое положение вещей поражает глупцов, оно не становится от того менее истинным и – я разовью эту мысль дальше – объясняется различием характеров, темпераментов, привязанностей, положений. Например, я в эту минуту, после двадцати лет несчастий, разочарований, клеветы, тяжких невзгод, пустых развлечений, не бросилась бы я разве к ногам человека, который полюбил бы меня искренне и навсегда? И что же? Разве свет не осудит меня? А все-таки неужели двадцать лет страданий не оправдают тот десяток лет, который я еще проживу, оставаясь красивой, если я отдам их святой и чистой любви? Конечно, этого не будет, и я не настолько наивна, чтобы преуменьшать свои заслуги перед богом. Бремя палящей жары я несла в летний день до заката, я завершу свой подвиг и награду свою заслужу…
«Ангел!» – подумал д\'Артез.
– Все же я никогда не питала неприязни к герцогине д\'Юкзель за то, что она любила господина Мофриньеза больше, чем бедную Диану, которую вы перед собой видите. Мать моя видела меня очень мало, она меня забыла; но она дурно поступила со мною как женщина с женщиной, а то, что дурно между женщинами, становится чудовищным в отношениях матери и дочери. Матери, подобные герцогине д\'Юкзель, ведут такой образ жизни, что дочерей они вынуждены держать вдали от себя. Меня вывезли в свет лишь за две недели до моей свадьбы; можете судить о моей невинности! Я ничего не знала; я была не способна разгадать тайные причины этого союза. У меня было хорошее состояние: шестьдесят тысяч ливров годового дохода от лесных угодий в Ниверне, возле моего прекрасного замка д\'Анзи, – революционеры забыли или не смогли его продать; господин де Мофриньез был обременен долгами. Если позднее я и узнала, что значит иметь долги, то в то время я, при моем незнании жизни, и не догадывалась об этом. Мое состояние помогло уладить дела моего мужа. Господину де Мофриньезу было тридцать восемь лет, когда я вышла за него замуж, но ему следовало бы считать прожитые годы один за два, как военные люди считают годы, проведенные в походах. О! ему было семьдесят шесть лет! Мать моя и в сорок сохраняла еще свои притязания, и я подверглась двойной ревности. Как я жила десять лет?.. Ах! Если бы вы знали, что выстрадала эта бедная хрупкая женщина, возбудившая столько подозрений! Быть под охраной матери, ревнующей к своей дочери! Боже!.. Вам, пишущим драмы, никогда не придумать драмы такой мрачной, такой жестокой! Насколько я знаю литературу, драма представляет обычно последовательный ряд действий, речей, движений, устремляющихся к катастрофе; но то, о чем я вам рассказываю, – самая страшная катастрофа, к тому же непрерывно длящаяся! Это какая-то лавина, упавшая на вас утром, обрушивающаяся на вас вечером и снова повторяющаяся на следующий день. Я холодею, рассказывая сейчас об этом и вспоминая о подземелье без выхода, холодном и темном, в котором я жила. Если уж все вам рассказать, то и рождение моего бедного сына, впрочем, похожего на меня, как две капли воды… вас должно было поразить это сходство со мной? У него мои волосы, мои глаза, мой подбородок, мои зубы… И что же! его рождение – случайность или следствие сговора моей матери и моего мужа. Я долго после свадьбы сохраняла невинность, мой муж покинул меня на следующий же день, и я сделалась матерью, не будучи женой. Герцогине нравилось держать меня как можно дольше в состоянии неведения, а у матери перед дочерью огромные преимущества, чтобы достигнуть такой цели. Я, бедное создание, выросшее в монастыре, подобно мистической розе, не имела представления о супружеской жизни, а позднее развитие позволило мне считать себя вполне счастливой; я радовалась добрым отношениям и согласию в нашей семье. Наконец первые радости материнства совершенно отвлекли меня от мыслей о моем муже, который мне совсем не нравился и ничего не делал, чтобы стать мне приятным, радости эти были тем более сильными, что я не подозревала о других. Мне столько твердили об уважении, которое мать должна питать к себе самой. Впрочем, молодые девушки всегда любят играть в маму. Ребенок заменяет тогда куклу. Обладать в том возрасте таким дивным цветком, а ведь Жорж был чудо как хорош! Как тут можно думать о свете, когда наслаждаешься счастьем кормить маленького ангела и ходить за ним! Я обожаю детей, когда они совсем маленькие, беленькие и розовые. О! я видела только своего сына, я жила только им, я не давала прислуге его одевать, раздевать, перепеленывать. Эти заботы, такие утомительные, когда у матери куча детей, были для меня лишь удовольствием. Но я не такая уж простушка, и как бы ни старались завязать мне глаза, через три или четыре года я стала понемногу прозревать. Можете себе представить, каково было мое пробуждение в 1819 году, через четыре года после свадьбы? «Братья-враги» – идиллия по сравнению с борьбой матери и дочери, если они поставлены в то положение, в каком оказались мы с герцогиней; тут я им обоим, ей и моему мужу, бросила вызов открытым кокетством, о котором заговорил весь свет… Бог весть как это случилось! Вы поймете, мой друг, что мужчины, из-за которых я была заподозрена в легкомыслии, имели для меня ценность кинжала, которым пользуются, чтобы ударить врага. Поглощенная мыслью о мщении, я и не замечала, что сама себя раню. Моя детская невинность мешала мне догадаться, что меня считают испорченным созданием, самой гадкой светской женщиной. Свет чрезвычайно глуп, чрезвычайно слеп, чрезвычайно невежествен; он проникает лишь в тайны, его развлекающие или удовлетворяющие его злорадству; но он закрывает глаза, чтобы не видеть вещи величественные и благородные. Все же мне кажется, что в это время и выражение моего лица, и взгляды, которые я бросала, говорили о возмущенной невинности, у меня вырывались жесты, которые составили бы находку для большого художника.
Наверно, балы озарялись бурями моего гнева, потоками моего презрения. Ненужная поэзия! Все эти возвышенные поэмы создаются лишь в миг возмущения, что охватывает нас в двадцать лет! Позднее, под гнетом усталости, уже не возмущаешься, порок более не поражает, становишься малодушной, всего пугаешься! А я? Что ж! я неслась, неслась без оглядки! Мною была разыграна самая глупая роль на свете: я несла бремя преступлений, не получая выгоды от них. Мне доставляло такое удовольствие ронять себя в мнении общества! О! я прибегала к детским хитростям. Я поехала в Италию с молодым безумцем и бросила его, как только он заговорил о любви; но когда я узнала, что он погубил себя ради меня (он совершил подлог, чтобы достать денег), я полетела его спасать. Моя мать и мой муж, знавшие про эти обстоятельства, держали меня в узде, словно расточительницу. На этот раз я обратилась к королю. Людовик Восемнадцатый, этот бессердечный человек, был тронут: он дал мне сто тысяч франков из своих личных средств. Так был спасен из пропасти, куда он бросился ради меня, маркиз д\'Эгриньон, молодой человек, которого вы, может быть, встречали в обществе, – он в конце концов нашел весьма богатую невесту. Эта история, причина которой мое легкомыслие, заставила меня задуматься. Я увидела, что первая становлюсь жертвой своего мщения. Свет был на стороне моей матери, моего мужа, моего свекра, и они, казалось, потакали моим безумствам. Моя мать, знавшая, что я слишком горда, слишком благородна, слишком д\'Юкзель, чтобы вести себя недостойно, пришла наконец в ужас от того зла, которое мне причинила. Ей было тогда пятьдесят два года, она покинула Париж и поселилась в Юкзеле. Теперь она раскаивается в своих ошибках и искупает их преувеличенной набожностью и безграничной привязанностью ко мне. Но в 1823 году она оставила меня одну с господином де Мофриньезом. О! мой друг, вы, мужчины, не можете знать, что такое одряхлевший человек, пользовавшийся когда-то успехом. Каково жить с человеком, который привык к обожанию и, не находя у себя дома ни фимиама, ни кадильниц, умер для всего и от этого становится ревнив! Когда господин де Мофриньез стал принадлежать лишь мне, я захотела быть хорошей женой; но я натолкнулась на величайшие трудности: желчный характер, все причуды бессилия, придирчивость ограниченности, тщеславие самодовольства, короче говоря, близость с этим человеком представляла самое томительное наказание в мире. Он обращался со мной, как с маленькой девочкой. Ему нравилось унижать по всякому поводу мое самолюбие, подавлять меня всей тяжестью своей житейской опытности, доказывать мне мое круглое невежество. Он оскорблял меня беспрерывно. Он сделал все, чтобы я его возненавидела, и дал мне право ему изменять; но все-таки три или четыре года меня обманывали мое сердце и желание поступать хорошо. А известно ли вам и то гнусное слово, которое заставило меня совершить и другие безумства? Можете ли вы себе представить всю чудовищность светской клеветы! «Герцогиня де Мофриньез вернулась к своему мужу», – говорили в свете. «Полноте! она это сделала от развращенности, воскресить мертвого – это тоже торжество, только этого ей еще недоставало», – так ответила моя лучшая подруга, та самая родственница, у которой я имела счастье встретить вас.– Госпожа д\'Эспар! – воскликнул Даниель, сделав брезгливый жест.
– О! Я ее простила, мой друг; к тому же это очень остроумно сказано, и я, может быть, сама повинна в эпиграммах еще более жестоких по адресу женщин столь же чистых, как и я сама.
Д\'Артез вновь поцеловал руку этой святой женщины, которая так ужасно обрисовала свою мать, сделав из князя де Кадиньяна, вам знакомого, архиопасного Отелло, стала затем наговаривать на себя, себя же во всем обвиняя, и все только для того, чтобы придать себе в глазах доверчивого писателя ту девственность, которой и самая ограниченная женщина пытается во что бы то ни стало прельстить своего любовника.
– Вы понимаете, друг мой, что мое возвращение в свет наделало шума, и я захотела, чтобы он более не затихал вокруг меня. Я выдержала новые схватки, нужно было завоевать свою независимость и обезопасить себя со стороны господина де Мофриньеза. Теперь я уже из иных побуждений вела рассеянный образ жизни. Чтобы рассеяться, чтобы не видеть подлинной жизни за жизнью фантастической, я блистала, я устраивала празднества, я разыгрывала принцессу и наделала долгов. Дома я забывалась сном усталости, потом снова возрождалась для света, красивая, веселая, безрассудная; но в этой грустной борьбе фантазии с действительностью я разорилась. Мятеж 1830 года случился как раз тогда, когда я после этой жизни, подобной сказке из «Тысячи и одной ночи», встретила святую и чистую любовь, которую (я откровенна!) всегда мечтала познать. Согласитесь – не было ли это законным желанием для женщины, чье сердце, подавленное в силу стольких причин и событий, просыпается в такую пору, когда она чувствует себя обманутой, а видит вокруг себя столько женщин, счастливых в любви? О! Почему Мишель Кретьен держался так почтительно? И тут судьба посмеялась надо мной. Что можно сказать? В моем крушении я потеряла все, у меня не осталось никаких иллюзий; я отведала всех яств, кроме одного, но тут у меня уже нет более ни охоты, ни сил. Наконец, когда я оказалась вынужденной покинуть свет, он утратил для меня всякое очарование. В этом сказывается рука провидения, так же как и в той бесчувственности, что подготавливает нас к смерти (она сделала жест, выражавший благочестивое смирение). Все тогда послужило мне на пользу, – продолжала она, – бедствия, постигнувшие монархию, помогли мне похоронить себя под ее обломками. Мой сын служит мне во многом утешением. Материнская любовь заменяет нам все другие чувства, в которых мы обмануты! И свет еще удивляется моему затворничеству – а я в нем нашла блаженство. О! Если бы вы знали, как счастливо это бедное создание, которое вы видите перед собой! Жертвуя всем для моего сына, я забываю о радостях, неведомых мне и навсегда мне недоступных. Кто мог бы подумать, что жизненный опыт княгини де Кадиньян сводится к одной неприятной брачной ночи, а все приключения, приписываемые ей, – к вызову, который она, девочка, бросила двум сердцам, объятым безобразной страстью? Да никто. Теперь же я всего боюсь. Я, без сомнения, оттолкну и настоящее чувство, чью-нибудь подлинную и чистую любовь, помня о стольких обманах, о стольких несчастьях, как богатые люди, обманутые плутами, которые притворялись несчастными, отвергают добродетельную нужду из отвращения к благотворительности. Все это ужасно, не правда ли? Но поверьте мне, то, что я вам рассказываю, – судьба многих женщин.
Последние слова сказаны были тоном легким и шутливым, напоминавшим о том, что перед вами – женщина светская и насмешливая. Д\'Артез был ошеломлен. В его глазах люди, посылаемые судьями на каторгу – иной за убийство, иной за кражу с отягчающими обстоятельствами, иной – за подлог, казались теперь почти святыми по сравнению со светскими людьми. Эта страшная элегия, выкованная в арсенале лжи и закаленная в водах парижского Стикса, была исполнена с неподражаемой правдивостью. Писатель несколько мгновений созерцал ее, эту очаровательную женщину, опустившуюся в кресло, с подлокотников которого свисали ее руки – точно две капли росы, готовые скатиться с лепестка розы; она, казалось, была подавлена сделанным признанием, удручена своим собственным рассказом о пережитых горестях – словом, являла вид скорбного ангела.
– Судите же, – молвила она, внезапно выпрямившись и подняв руку; глаза ее метали молнии, пылая негодованием в память о двадцати годах, исполненных мнимой добродетели, – судите, как должна была подействовать на меня любовь вашего друга! Но по ужасной насмешке судьбы… а быть может, бога… ведь тогда мужчина, но мужчина, достойный меня, сознаюсь вам, не встретил бы у меня сопротивления, настолько я жаждала счастья! И что же, он умер, умер, спасая жизнь – кому?.. господину де Кадиньяну! Не удивляйтесь же, если видите меня задумчивой…
То было последней каплей. Бедный д\'Артез не выдержал; он встал на колени, он припал головой к рукам княгини, он плакал, проливая те тихие слезы, какие пролили бы ангелы, если бы они умели плакать. Так как голова его была опущена, г-жа де Кадиньян могла разрешить себе лукавую улыбку торжества, мелькнувшую на ее губах, улыбку, какую мы увидели бы у обезьяны, выполнившей сложный фокус, если бы обезьяны смеялись… «Ну, теперь он мой», – подумала она.
И действительно он принадлежал ей.
– Но ведь вы… – проговорил он, приподнимая свою красивую голову и глядя на нее влюбленными глазами.
– Дева и мученица, – подсказала она, улыбаясь пошлости этой старой шутки, но придавая ей чарующий смысл благодаря улыбке, полной жестокой веселости. – Если вы видите, как я смеюсь, то это потому, что я думаю о княгине, которую знают в обществе, о той герцогине де Мофриньез, которой приписывают и де Марсе, и этого гнусного Максима де Трай, политического разбойника, и ничтожного глупца д\'Эгриньона, и Растиньяка, и Рюбампре, и послов, и министров, и русских генералов, и – как знать? – всю Европу! Этот альбом, составленный мной в убеждении, что люди, восхищавшиеся мной, мои друзья, вызвал так много толков. О! Это ужасно. Не могу понять, как это я допускаю, чтобы мужчина лежал у моих ног: презирать их всех я должна была бы, да, презирать!..