Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Чепуха!.. Выспись в храме еще раз и все как рукой снимет.

— Но я спал уже три раза!

— Ну, и что же?

— Хуже…

— Ну, значит, не достоин. Принеси еще жертву, помолись…

Частные врачи давали клятву делать свое дело честно. Им рекомендовалось сохранять свежий цвет лица и полноту тела, ибо непросвещенные люди думали, что врач, который сам не пользуется хорошим здоровьем, не может хорошо лечить других [13] . Он должен быть прилично и опрятно одет и надушен, но без излишества. Врач должен иметь вид размышляющий, но никак не печальный. С другой стороны, врач, предающийся неумеренной веселости и смеху, считался невыносимым. Кроме того, врач обязывался не давать женщинам абортивных средств, не кастрировать мужчин даже в случае самой крайней необходимости, сохранять тайну и не пользоваться своим положением для любовных похождений

ни среди свободных, ни среди рабов обоих полов.

13

Так думал и русский народ 2500 лет спустя. Это он создал поговорку: «Любезный лекарь, казанский аптекарь, людей лечишь, а сам соплями изошел».

Как теперь, так и тогда врачи без большого стеснения подвергали больных всякого рода опытам, часто для него опасным: надо же было учиться своему ремеслу на чем-нибудь. Их бедные жертвы, как теперь, так и тогда, надо было исчислять миллионами — ни один завоеватель не истребил столько людей, сколько врачи. И как тогда, так и теперь, они не видели, что рядом с ними живут — и очень хорошо — и умирают мириады животных без помощи врачей, что участие врача или колдуна в деле — это в конце концов только вежливая форма отправки больного на тот свет… Иногда врачи того времени завирались невероятно, как и теперь. Одни из них приписывали, например, чрезвычайное значение цифре 7 в жизни человека. Другие сочиняли головоломные теории о том, что человеческий организм — это вселенная в миниатюре: земля — это мясо, камни — это кости, реки — это кровь и т. д. … Другие шли еще дальше: Пелопоннес, «страна великих умов», это голова и лицо, Иония — диафрагма, Египет и его море — брюхо и т. д. И все эти глупые суеверия сменяли одно другое и конца им не было — как потом, тысячи лет спустя суеверие, что чахоточных надо вести под пальмы, на жаркое солнце, сменялось на другое, которое требовало» что их надо загонять за линию вечных снегов. И все их слушались и смеялись над невежественными врачами, о которых рассказывает Риг-Веда: тогдашний врач, весело распевая, едет полями со своим изящным ящичком из фигового дерева для лекарств, в песне своей он желает всем своим больным здоровья, а себе — хороших гонораров, ибо ему нужно и приличное платье, и бык для езды, и кушать повкуснее. Перед его травами бежит всякая болезнь, «как от судебного пристава». И он своим искусством не только изгоняет болезни, но и убивает демонов…

Гиппократ принадлежал к новому поколению врачей, врачей века нарастающего скептицизма. Его, как и других немногих врачей, отбросивших по мере сил старые глупости, люди, свято охранявшие устои, звали безбожниками. Гиппократ не думал, что болезнь — это испытание, посланное от богов. Об эпилепсии, «священной болезни», он писал: «Те, кто считают ее священной, представляются мне людьми того же сорта, как колдуны и всякие другие обманщики, которые притязают на исключительную религиозность и на большие, чем у других, знания. Они делают из божества ширмы, за которыми им хочется скрыть свое невежество, свою неспособность помочь больному». И Гиппократ писал сочинение «Воздухи, Воды, Места».

Все прекратили при его входе всякое шептание и обратили глаза на знаменитого уже врача. Все от него ждали чего-то особенного, хотя и без него все знали, что у Периклеса чума, а впереди — смерть. И не успел Гиппократ подойти к нему, как страшная дрожь охватила сильное и красивое тело Периклеса, он заскрежетал зубами и, точно уступив чему-то, сразу опустился и затих. Все теперь было дня него далеко и безразлично. Жизнь стыла… И по искаженному болезнью лицу стало вдруг в сиянии светильников разливаться выражение великого покоя, точно он разрешил какую-то огромную загадку и почувствовал при этом чувство великого облегчения…

Раздались подавленные рыдания Аспазии. Лизикл, осторожно сдерживая свой бычий голос, говорил ей какие-то утешающие слова. Гиппократ совершенно невольно принял выражение, что вот, к сожалению, его позвали слишком поздно. Все стояли поодаль от мертвеца и в душе у всех был один и тот же вопрос: кто следующий? Неужели же я?

И Фидий — он едва видел, что происходило перед ним — при первом же удобном случае бросился вон, к Дрозис: там готовилось что-то более страшное, как думал он, чем смерть. Дрозис ждала его. Несмотря на поздний час, в освещенном доме шла суета: рабыни бегали из покоя в покой, что-то укладывали, о чем-то взволнованно переговаривались тревожными голосами.

— Ты, значит, стоишь на своем? — хмуро спросил Фидиас.

— Понятно, — холодно обняв его, отвечала красавица. — Я уезжаю в Милос…

— Но почему ты думаешь, что в Милосе будет менее… страшно? Если сегодня там чумы нет, — чего мы, впрочем, не знаем — она вспыхнет и там завтра… И это она называет любовью!.. — усмехнулся он.

— Любить, чтобы

жить и радоваться, это мне понятно, но любить, чтобы умирать бессмысленно и отвратительно, нет, этого я не понимаю… — нетерпеливо тряхнула она своей черной головкой. — Мне только что сообщили, что и Периклес уже заболел…

— Умер. Я только что оттуда…

Она посмотрела на него широко открытыми глазами.

— И у тебя хватает сердца, чтобы уговаривать меня остаться в этом ужасе?!. — тихо воскликнула она. — Да, не скрою, со мною что-то случилось: я полюбила тебя так, как других не любила… И я хочу, чтобы ты уехал со мною отсюда, навсегда. Свет не клином сошелся. Если нам нельзя будет оставаться в Милосе, мы уедем к персам, в Египет, в Сицилию, в Тавриду, на край света: Фидиас везде будет Фидиасом. Ты все хватаешься за твой Акрополь. Опомнись: какой Акрополь? Скоро вокруг твоего Акрополя не будет ничего кроме догнивающих вокруг трупов последних афинян… Как ты не можешь понять, что в 24 года умирать мне не хочется? А там солнце, море, цветы, радость?.. И весь мир перед нами… А здесь твои завистники уже опять распускают о тебе всякие слухи. Если они не побоялись перед могилой сыновей Периклеса бросать в него грязью, если они не задумались в такие минуты выгнать его со службы городу, ты думаешь, что они остановятся перед тобой?!.

— Я муж, Дрозис… — не подымая глаза на нее, отвечал он. — Мне стыдно бежать, когда тысячи других остаются. Не бежал же Периклес со своей Аспазией и ребенком. Сократ все дни и ночи проводит среди больных. И что бы ни было вокруг Акрополя, Акрополь будет жить всегда, а с ним и Фидиас. Даже больше: Фидиаса могут и забыть, но Акрополь останется. Еще немного — и я пополню золото, взятое мною для тебя у богини, все тогда будет в порядке и тогда мы, свободные, можем уехать куда захотим, чтобы там наслаждаться любовью… Если бы ты, впрочем, любила меня…

— Все это ваши мужские словечки… — презрительно усмехнулась она, раздражаясь его сопротивлению: — Я стою выше всего этого… красноречия. Когда я буду валяться в яме вместе с другими мертвецами, — она вся содрогнулась, — то никакого Акрополя для меня уже не будет. Хорошо, я еду на Милос одна — ты знаешь, где найти меня… А что касается до золота богини, хоть сейчас же возьми мои драгоценности — их хватит, чтобы покрыть твой займ у нее. Не мучь меня больше. На заре судно мое отходит. Я жду тебя в Пирее. Иди, собирайся… Ты все сомневался в моей любви — теперь пришла моя очередь сомневаться в твоей. Все или ничего, вот все, что я скажу тебе. Иди. Я должна собираться.

И она, закрыв лицо обеими руками, отвернулась к окну, в которое смотрели нарядные звезды и чуть-чуть, смешиваясь с запахом фиалок, пахло этим новым запахом чумы, ужаса и смерти. Она понимала, что говорил Фидиас, и она была дают согласна с ним в душе, но теперь она просто не могла ему уступить. Да, чума может быть и на Милосе, да, лучше все кончить тут и свободными уже уехать куда глаза глядят, не унося с собой грязи, но раз он может сопротивляться ее хотя бы и вздорному капризу, значит, он недостаточно любит ее. А это ужасно, нестерпимо, и она должна заставить его любить ее больше, любить только ее, какою бы то ни было ценой… И она плакала злыми слезами.

Фидиас, полный боли, ничего не видя, потащился темными улицами домой. Во тьме грызлись и визжали собаки, терзавшие брошенные трупы по пустырям. Он зажег красивый из коринфской меди светильник в виде ладьи и пошел в свою мастерскую, в свой храм, в свой покой пыток и, сбросив покрывало с Афродиты, — замер: он случайно попал на свою любимую точку, с которой видно было все это лицо и поющая, необыкновенная линия ее правого бедра. Это была не богиня, это была вся поющая женская фигура, женщина-улыбка, женщина-радость бездонная, при созерцании которой у потрясенной души вырастают лазурные крылья и в груди тесно от восторга. И трепетный свет светильника делал ее, как всегда, живою и теплой. Да, вся наша жизнь — обман, которого Периклес не понял даже на пороге смерти. Никакой истины нет — все призраки. Протагор прав: человек — мерило вещей… И он нетерпеливо тряхнул пылающей головой: все это болтовня, бирюльки ненужных дум… И снова он потерялся в созерцании Афродиты-Дрозис, нежно улыбающейся ему всем удивительным существом своим. Такою она была ему всего страшнее, потому что теперь он с ужасом понимал все то, что он с ней теряет… Боль, раздирая его душу, замутила вдруг его ум, он схватил тяжелый молоток и—в исступлении стал наносить им яростные удары своему прекрасному созданию. Звеня мрамором, упали прекрасные руки и все прекрасное тело покрылось слабыми зарубинками. Он чувствовал, как слабеют его руки, идти до конца преступления у него не хватало сил. Он выронил молоток, обеими руками схватился за голову и, стиснув зубы, упал к ногам Афродиты. «Пигмальон!.. Ха-ха-ха… Пигмальон… Чудо!.. Ах, бедный мальчик…» И он заскрипел зубами. Из соседнего дома вырвались вдруг мучительные стоны: там умирал какой-то чумной…

Поделиться с друзьями: