Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Имен не вижу, великий государь.

— Иных имен и бумаге доверять не след. Кумищев и так все запомнит, ничего не упустит.

— Боярыня Морозова все там?

— И княгиня Урусова.

— Мягкосердечию твоему, великий государь, удивляться можно. Яко ангел на земли, обид не помнишь, истинной строгости не знаешь. А ведь государю иной раз и власть применить не грех — лишь бы на пользу государству Российскому и матери церкви нашей православной. Не грех, великий государь! Тут мне письмецо одно протопопа Аввакума Федосье Прокопьевне передали, прочесть тебе хочу.

— Изволь, владыко.

— «Свет мой, еще ли ты дышишь? Друг мой сердечный, еще ли дышишь, или сожгли, или удавили тебя? Не вем и не слышу; не ведаю —

жива, не ведаю — скончали! Чадо церковное, чадо мое драгое, Федосья Прокопьевна! Провещай мне, старцу грешну, един глагол: „жива ли ты?“». Или другое: «И тебе уже некого четками стегать и не на кого поглядеть, как на лошадке поедет, и по головке некого погладить, — помнишь ли, как бывало?». От протопопа вся сила боярынина и идет, видно.

— Нет, владыко. Не толковал ты с ней, слов ее не слышал. Ей никакой протопоп не нужен, от рождения она супротивница.

29 июня (1675), на день памяти славных и всехвальных первоверховных апостолов Петра и Павла, патриарх Иоаким служил литургию у Богородицы, зовомой Донския, и после литургии, ради именин царевича Петра Алексеевича, был у великого государя на Воробьеве. Роздано при том нищим поручно 2 рубля и 10 денег.

— Видала, царевна-сестрица, какой праздник царевичу Петру Алексеевичу устроен. Трех лет малец, а сам святейший из Москвы пожаловал. Нешто было когда такое с нашими братцами, Софья Алексеевна? Все, все в нарышкинскую пользу потянуло.

— Не верит, государь-батюшка никому, Марфушка. Где новую мамку Петру Алексеевичу сыскал? Среди Нарышкиных. Матрена Романовна Леонтьева, невестка бабки Петрушиной — Анны Леонтьевны. Ульяна Ивановна первой боярыней была, по праву во главе каждого стола сесть могла. А Леонтьевы-то о боярстве и слыхом не слыхивали. Дал бы Бог, чтоб в роду хоть один стольник сыскался.

— Какой, Софьюшка, стольник. Батюшка-то молодой царицы, кабы какое-никакое состояние имел, нешто дочку единственную в шпитонки отдал, да еще в семью, прости, Господи, подьяческую. Сказывают, будто в своей деревушке сам не раз за плугом хаживал — крестьян-то у него раз-два и обчелся. Теперь-то вон поместье за поместьем молодая царица ему выпрашивает, как совести хватает.

— Совестливую нашла, царевна-сестрица! Вон она только о том и думает, как государя-батюшку от родных деток отвести. Сначала в Преображенском ей понравилось, теперь в Воробьево государя ехать уговорила. Все-то ей на месте не сидится, все-то богатствам царским порадоваться хочется.

— Кому бы не захотелось, да после ее-то нищеты отеческой!

— Вы уж, государыни-царевны, разрешите и мне, дуре, словечко молвить. Нехорошо ведь это — в Воробьеве-то государю селиться, ох, неладно.

— Да ты что, Фекла! В Воробьеве и неладно? Окстись, дворец просторный. На Москву с горки поглядишь, душа радуется. А березы-то, березы какие округ стоят — так и светятся. Дух легкий, луговой.

— Бог с ним, с духом-то, Марфа Алексеевна! Нешто забыла, государыня-царевна, как в Воробьеве великий князь, родитель государя Ивана Васильевича Грозного, с жизнью прощался? Какие муки там претерпел? Еле его оттудова дети боярские на руках до Кремля-то донесли — тут и дух испустил, болезный.

— И то правда — совсем из головы вылетело.

— А что там было, Марфушка, расскажи?

— Да многого и сама не помню. Одно верно, великий князь Василий III осенним временем на охоту да богомолье собрался. Дворец он себе новый в Александровой слободе заложил, частенько там с первой супругою своею бывал, а тут и вторую свою избранницу Елену Васильевну решил поразвлечь. По дороге у него веред на ноге вскочил. Размером невелик, а боль — терпеть невмоготу. Чем дальше, тем хуже. Как ни крепился великий князь, какими мазями от дохтура своего ни мазался, а слег — ни тебе на конь сесть, ни

в возке ехать. Еле-еле до Воробьева довезли. Тут он тоже дворец для первой супруги когда-то построил. Сказывали, любил больно. А может, болтали. Положили великого князя, а как в Москву ввезти, не знали. Больно плох был, на улицах бы народ напугал. Дохтуры того только желали, чтоб в носилках, как понесут, не стонал. Сколько снадобьями да травами отпаивали, не скажу, а своего добились. Едва развиднелось, в путь отправились. По улицам стрельцов расставили — народ разгонять, чтоб не любопытствовали, к носилкам близко не подходили.

— И долго еще жил великий князь, Марфушка?

— В Кремле-то? Да дни два-три, не боле. Тут и преставился, а в Воробьеве…

— А в Воробьеве, Софья Алексеевна, дух княжий бродить начал. Сказывают, по сию пору бродит да стонет жалостно так.

— Полно тебе, Фекла, страху-то нагонять.

— Слыхала ты, что ли?

— Врать не стану, Софья Алексеевна, сама не слыхивала, а девки верховые ввечеру нипочем по палатам одни не ходят. Душенька-то княжеская иной раз тенью мелькает, дверьми стучит. Так-то, государыни-царевны! Потому и говорю, не к добру наш государь в Воробьево собрался, ой, не к добру.

11 сентября (1675), на день памяти преподобной Феодоры Александрийской и преподобного Евфросина, умерла в Боровске в земляной тюрьме княгиня Авдотья Прокопьевна Урусова.

— Доклад от дьяка Федора Кузьмищева, великий государь.

— Что там у него?

— Из Боровска, государь. По твоему указу, Кузьмищев всех тюремных сидельцев разобрал. Там в одной избе боярыня Морозова, княгиня Урусова да инока Иустина пребывали. Повелел Федор иноку Иустину в срубе сжечь.

— А сестер что же?

— Не решился, государь. Сам признает, не решился. Больно народу много вокруг тюрьмы-то ихней бывает, чтоб беды какой не наделать. Да и преосвященный повелел от себя иной способ сыскать. Вот он и сыскал. В земляную тюрьму глубокую их спустил.

— Тюрьма там такая есть?

— Тюрьма не тюрьма, великий государь, попросту сказать, колодец, только что без воды.

— А вход какой?

— Да никакого входу. На веревках их туда обеих спровадили. Заместо постелей соломы кинули чуток, еды — на день кружка воды да кромка хлеба. А наверху стрельцов караул дьяк поставил — чтоб подаяния какого им не кидали. Вот с первыми холодами княгиня-то и преставилась. Да ведь упорная какая. Кузьмищев доложил: не стонала, не плакала. Только с боярыней вместе псалмы пели. Сил-то, поди, у княгини уж не осталось, так она тоненько-тоненько так заводила, как дитя малое. Стрельцы даже сверху глядели, не попал ли в яму и впрямь ребенок какой.

— Схоронили-то княгиню где?

— В скудельнице, государь, вместе с нищими да ворами, где ж еще. Неужто в отдельной могиле! Как на веревке из ямы-то вытащили, так в скудельницу и стащили. Недалеко она там, на городском валу.

— Государь-братец, занят ли ты? Войтить-то можно?

— Арина Михайловна, сестрица, входи, входи. Чтой-то ты, никак, в лице изменилась. Огорчилась чем, аль недужится?

— Прости, государь, не думала подслушать — само вышло — про скудельницу боровскую. О том и шла с тобой потолковать. Не прошу ни о чем. За целую жизнь без просьб обходилась. Раз ты мне отказал — о боярыне Федосье Прокопьевне тебе кланялась, чтоб не мучил страдалицу, чтоб в какой пожелаешь монастырь под начал отправил да не пытал бы. Отказал ты мне, государь-братец, наотрез отказал. Того припомнить не захотел, как покойница царица Марья Ильична боярыню любила, как о ней печаловалася. Себе у тебя ничего не захотела — о Федосье думала. Искоренил ты нынче морозовский род, как есть искоренил. Нет уж Иванушки. Дай же Федосье Прокопьевне свой век в покое скончать. За что ей мука такая? За что, братец?

Поделиться с друзьями: