Софья Ковалевская. Женщина – математик
Шрифт:
В 1888 году Ковалевская должна была представить работу на премию Бордена во Французскую Академию наук. Ей предстояло выиграть это новое сражение, чтобы получить ординарную профессуру в Стокгольме. Времени оставалось немного, и Миттаг-Леффлер сильно ее торопил. Сестра его говорит: «Мой брат чувствовал себя ответственным за все, что делала Ковалевская». И в это-то горячее время судьба свела ее с человеком, который вызвал в ней, по всей вероятности, неизвестные ей до того чувства. М. принадлежал к числу таких личностей, о которых говорят много и хорошего, и дурного. Сообщая подруге о его отъезде из Стокгольма, Ковалевская замечает: «Если бы М. остался в Стокгольме, я не знаю, право, удалось ли бы мне окончить свою работу. Он такой большой, такой grossgeschlagen и занимает так много места не только на диване, но и в мыслях других. К довершению всего, он – настоящий русский». Далее следуют похвалы его уму и оригинальности; из них видно, что М. представлял воплощенный рай вместе с демоном, без которого рай был бы скучен для Ковалевской. Несмотря на возникшее новое чувство, мучительное по своей несвоевременности, Ковалевская продолжала усердно работать. В конце мая в Лондоне она снова встретилась с М., и они вместе путешествовали по Гарцу, где навестили жившего в этой местности Вейерштрасса. Работа ее во Французскую Академию была отослана вовремя, но ей хотелось сделать новое исследование, относящееся к тому же вопросу, а привычка сообщать свои мысли Вейерштрассу обратилась
«Мне встретилось неожиданное затруднение, с которым никак не могу справиться. Я уже писала Вейерштрассу и просила его помочь мне; если он не может этого сделать, я погибла».
Людей малознакомых с математикой такое отношение Ковалевской к Вейерштрассу может ввести в заблуждение; они в состоянии подумать, что она действительно была только ученицей Вейерштрасса в самом обыкновенном значении этого слова. Г-жа Эдгрен говорит же в своих воспоминаниях:
«Ковалевская изучала математику под руководством Вейерштрасса, и это оказало наиболее сильное влияние на все ее дальнейшие научные труды, потому что в основании всех их лежало направление, данное им; все они представляют или дополнение, или развитие идей ее знаменитого учителя».
Замечание это справедливо только по отношению к первым работам Ковалевской. Вначале она, как и все молодые математики, была только ученицей Вейерштрасса, но, во всяком случае, одной из самых выдающихся. Долгий перерыв в занятиях во время пребывания в России поселил в ней то недоверие к себе, о котором мы уже говорили, – она думала, что очень отстала в математике. Может быть, это и было так в первое время, но, во всяком случае, она скоро наверстала потерянное и в последнем труде заявила о себе вполне самостоятельным математиком; если же она обращалась по-прежнему к Вейерштрассу, то делала это просто по привычке. Предметы, которыми она занималась в последние годы, даже выходили из области занятий Вейерштрасса, и, как нам достоверно известно, сам Вейерштрасс признает себя вполне непричастным к решению труднейших математических задач своей любимой ученицей. Что касается трудностей, о которых говорится в приведенном письме, она, по словам Вейерштрасса, сама справилась с ними как нельзя лучше, и никто из известных математиков не отрицает самостоятельности и оригинальности последних работ Ковалевской. На глазах у всех она работала и истощала себя непосильной работой по ночам. Все друзья ее, математики, знали, что она работает на премию; окончание труда сделалось для нее уже вопросом чести, и ей приходилось отдавать слишком много времени работе, даже в присутствии М. В то же время она замечала охлаждение к себе в человеке, которого любила. Ревность всегда была как нельзя более свойственна Ковалевской, а теперь она выказывалась с особенной силой и страшно ее мучила. Предмет ее страсти пользовался репутацией безусловного покорителя женских сердец. Многие слухи заставляли ее подозревать измену, и дело, конечно, не обходилось без упреков. На упреки ей отвечали упреками: она тоже была виновата, не желая всецело отдаться любви; ее обвиняли в тщеславии. По временам она верила этой отговорке, и в такие горькие минуты сознавалась, что научные занятия мешают ее счастью. Но в сущности счастью Ковалевской мешало только то, что ее не любили, – и она это чувствовала. Она возбуждала интерес, ее привязанностью гордились; но это было далеко не то, чего она желала. Как бы то ни было, Ковалевская думала, что ради науки жертвует страстью любимого человека, и все-таки жертвовала. Из одного этого мы видим, что наука от самых юных лет и до конца жизни была ее главным стремлением, – из чего, однако, не следует, что у нее не должно было быть других желаний.
В конце 1888 года на торжественном заседании Французской Академии наук Ковалевская в присутствии знаменитых ученых принимала Борденскую премию, а в январе 1889 года писала к Миттаг-Леффлеру в Стокгольм: «Со всех сторон мне присылают поздравительные письма, а я, по странной иронии судьбы, ни разу в жизни не была так несчастна, как теперь».
Приблизительно в то же время известный математик Дюбуа-Реймон писал о ней следующее в одной берлинской газете:
«Семьдесят два года тому назад в научном мире совершилось редкое событие. Ежегодно все пять парижских академий, из которых состоит Institut de France, собираются вместе для присуждения больших премий и для назначения новых. В упомянутый год в одной из пяти академий, именно в Академии наук, Наполеоновская премия была присуждена девице Софи Жермен за математическое исследование колебания упругих поверхностей. Немногочисленны были предшественницы девицы Жермен на математическом поприще. Зависит ли это оттого, что женщина вообще меньше способна преодолевать такого рода отвлеченные трудности, или обусловливается тем, что им редко представляется возможность проявить свои способности, т. е. редко они получают такое математическое образование, при котором может проявиться сильное призвание к этой науке?.. Как бы то ни было, г-жа де Шателе и девица Софи Жермен были единственными женскими именами, известными в истории математики в последнее время.
В 1888 году, 24 декабря, совершилось в Париже нечто подобное, но еще несравненно более замечательное. Академия наук присудила одну из своих наибольших премий женщине, и еще увеличила размеры этой премии. Удостоена этой премии г-жа Ковалевская, урожденная Корвин-Круковская, доктор философии и профессор математики в Стокгольмском университете, в котором она уже в продолжение пяти лет читает лекции из области труднейших предметов математики. Она не только превзошла своих упомянутых предшественниц, но, можно сказать к ее чести, заняла между современными математиками одно из самых видных мест. Она получила премию за решение вопроса о вращении твердого тела под влиянием действующих на него сил; из трех представляющихся здесь задач две были решены Лагранжем, Ковалевской принадлежит решение третьей задачи, наиболее сложной; в то же время она доказала, что последним случаем исчерпываются средства современного анализа».
Автор упоминает здесь о замечательной женщине Софи Жермен, жившей в Париже в начале XIX века. Она, бесспорно, отличалась огромными дарованиями, но была почти самоучкою в математике, и знания ее страдали многими пробелами. Ковалевская оказалась несравненно счастливее в этом отношении: у нее было солидное, правильное математическое образование. Замечательно, что талант Софи Жермен развился под влиянием энциклопедистов, защитников женских прав, а Ковалевская начала заниматься математикой в то время, когда в России «женский вопрос» находил себе так много горячих поборников.
В сентябре 1889 года Ковалевская продолжила свою деятельность в Стокгольме уже в качестве ординарного профессора. Она больше не нуждалась в субсидиях, и ее сторонники могли только ею гордиться: она принесла честь женщине и русскому имени, но эти годы усиленного труда и страшной внутренней борьбы не прошли для нее даром. Она сильно изменилась, блестящее остроумие и шутливость исчезли, морщина на лбу сделалась глубже; она смотрела мрачно, рассеянно, и глаза ее совершенно лишились блеска. Она стала чуждаться не только посторонних, но и своих близких, искренних друзей и находила утешение только в усиленной работе, попеременно занимаясь то математикой, то литературой, смотря по настроению. Ее красная гостиная опустела, и даже дочь видела свою мать только за
обедом и ужином, что очень огорчало девочку. К довершению всего, во время свирепствовавшей в Стокгольме эпидемии инфлюэнцы Ковалевская схватила такой кашель, что никак не могла от него отделаться; после болезни она страшно похудела, на лице появились новые морщины, и щеки ее ввалились. Из-за своего подавленного настроения она не береглась и запустила болезнь. Много вопросов решила она в своей жизни, но один оставался у нее нерешенным: отчего ее не любят, когда это счастье выпадает на долю самых ничтожных женщин?По своей склонности к обобщениям она смотрела и на этот вопрос с общей точки зрения и искала очевидных доказательств. Но лучше было бы спросить, отчего, несмотря на все свои старания, она не может внушить страсти любимому ею человеку? Конечно, причиной были неуловимые и неопределимые индивидуальные свойства ее и данного человека, и менее всего виновата в этом была математика…
Весною Ковалевская, чтобы рассеяться, отправилась с г-жою Эдгрен в Париж, куда приехала летом и ее подруга из России. Но ни прошлое, ни настоящее ее не занимало, и всегда так любимый ею жизнерадостный Париж в то время не произвел на нее никакого впечатления, – она не интересовалась нисколько даже Парижскою выставкой, хотя и сказала блестящую речь на женском конгрессе. Вскоре после этого судьба опять свела ее с М., радостные надежды снова воскресли в ее сердце, но ненадолго: она, казалось, убедилась, что оба они никогда не поймут друг друга, и вернулась в Стокгольм, намереваясь работать больше прежнего.
В апреле 1890 года Ковалевская отправилась в Россию. Мы уже говорили, что Ковалевская всегда была путеводною звездой всех женщин, стремившихся к высшему образованию, но с тех пор, как получила профессуру, она возбуждала общий интерес, который все возрастал и сопровождался энтузиазмом: особенно же чествовали ее в этот последний приезд в Россию в Гельсингфорсе и в Петербурге. И она сама высказала большое участие к интересам своей родины в статье «О крестьянском университете в Швеции» и в своей речи в петербургской думе, в которой она в ответ на речь петербургского головы сказала, как ее радуют успехи в распространении народного образования в России. В том же году она была избрана членом-корреспондентом С. – Петербургской Академии наук, причем энергичными сторонниками ее избрания были всегда благосклонный к ней Чебышев, Имшенецкий и Буняковский. Ковалевская не особенно поражена была этой честью, она ожидала большего от своей родины…
В разговорах с близкими друзьями Ковалевская заявляла, что решила во что бы то ни стало не прерывать своих занятий и оставаться в Стокгольме, но у нее не хватало сил не видеться с М.; она оправдывала себя тем, что это был, во всяком случае, самый приятный друг и товарищ. Русский друг все более и более вытеснял из ее сердца искренних стокгольмских друзей, которых такая перемена глубоко огорчала. Миттаг-Леффлер, переехавший в это время в Диурсхольм, убеждал Ковалевскую нанять квартиру там же, поблизости от него, как она всегда делала, но на этот раз она заупрямилась, говоря, что не стоит, так как она чувствует, что ей недолго остается жить в Стокгольме. На свое пребывание в этом городе она смотрела теперь как на пытку, и ее все тянуло в Италию – местопребывание ее друга. Новый 1891 год Ковалевская встретила в Генуе вместе с ним, по ее желанию, на «мраморном» кладбище. Она страдала настолько сильно, что желала смерти себе или любимому ей человеку. Это было, конечно, неисцелимое горе не только для нее, но и для М. Он не мог для нее переродиться: не в его власти было зажечь в своем сердце ту страсть, которой она желала. И можно себе представить, что не одна она страдала; положение М. было также тяжелым. Поглощенная своей внутренней трагедией, Ковалевская совершенно не обращала внимания на окружающее, и путешествие ее из Генуи в Стокгольм было для нее во всех отношениях мучительным: она ежеминутно платилась за свою рассеянность и схватила дорогой сильную простуду. Несмотря на начинавшуюся болезнь, Ковалевская тотчас по приезде в Стокгольм провела целый день за работой, а на другой день, едва держась на ногах, читала лекции, которые она вообще пропускала только в самом крайнем случае. Выносливость ее доходила до того, что вечером она отправилась на ужин в обсерваторию. И в первые дни своей смертельной болезни она владела собой настолько, что сообщала друзьям план своих новых работ.
Миттаг-Леффлер говорит, что в уме Ковалевской зрела идея новой математической работы, которая должна была превзойти все сделанное ею до тех пор, а Эллен Кей утверждала, что слышала от нее содержание многих прекрасно задуманных повестей.
Болезнь ее развивалась с удивительной быстротою, она впадала в беспамятство и даже не имела возможности думать о смерти, которой всегда так страшилась; только в последний день своей жизни она сказала: мне кажется, я не вынесу этой болезни, со мной должна произойти какая-то перемена. У нее обнаружилось сильное воспаление легких. Недостаток дыхания увеличивался наследственным, хотя и весьма легким, пороком сердца. Страдания свои она переносила кротко и терпеливо, выражала благодарность окружавшим ее друзьям и боялась их беспокоить. Ее дочери предстояло в эти роковые дни отправиться на детский вечер, и мать просила своих друзей позаботиться о костюме для своей девочки. Девочку, одетую в цыганский костюм, подвели к ее постели, и она ей ласково пожелала веселиться, а через несколько часов ребенка разбудили прощаться с умирающей матерью. Ковалевская скончалась для всех неожиданно, ночью 29 января 1891 года, на руках сиделки. Смерть ее вызвала общее сожаление. Из всех стран цивилизованного мира поступали в Стокгольмский университет телеграммы, и одною из первых была телеграмма от Петербургской Академии наук. В России, разумеется, эта смерть произвела сильное впечатление на всех образованных людей. Первая панихида по Ковалевской была отслужена в здании Петербургских женских курсов; мы уже говорили, что в первые годы своего пребывания в Петербурге она очень усердно занималась устройством Высших женских курсов и некоторое время состояла членом комитета; но не одни профессора и слушательницы курсов присутствовали на этой панихиде, было также много посторонних лиц из числа друзей покойной и женщин, получивших высшее образование за границей, – Ковалевская для всех них была гордостью и радостью. Академик Имшенецкий сказал речь о научных заслугах Ковалевской.
В то время как в России почти повсеместно служили панихиды по Ковалевской, посылали венки и адреса в Стокгольм даже из таких отдаленных мест, как Тифлис, ее петербургские почитатели и почитательницы составили комиссию для установки ей памятника и занялись судьбой ее дочери. И русские, и иностранные газеты и журналы печатали в память о Ковалевской статьи, проникнутые глубоким удивлением к ее способностям. Из Стокгольма ежедневно приходили корреспонденции с описанием почестей, воздаваемых нашей соотечественнице в чужой стране. Ее погребение было обставлено необыкновенной торжественностью, на могиле ее образовалась целая насыпь цветов и сказано было много глубоко прочувствованных речей, в числе которых особенно выделялась своей задушевностью речь Миттаг-Леффлера. При погребении присутствовал также русский друг Ковалевской, ее однофамилец M. M. Ковалевский; он сказал речь на французском языке и выразил от лица всех русских благодарность Швеции и молодому Стокгольмскому университету за то, что здесь открылась возможность для Ковалевской достойным образом проявить свои познания. Он упомянул также о том, что служа Швеции и изучив математику в Германии, Ковалевская до конца оставалась русскою и любила Россию. Действительно, она часто говорила своим друзьям в Швеции, какое великое лишение для нее составляет отсутствие возможности говорить по-русски; за границей она везде чувствовала, что мысль ее заключена была в тесную клетку – от невозможности выразить ее на чужом языке.