Соколы
Шрифт:
— Назовите «Выстрел в народ».
— А что? Пожалуй, так и назову.
2 марта 1960 года часов в восемь вечера он приехал ко мне внезапно, без предварительного телефонного звонка, веселый, бодрый, возбужденный, в парадном костюме. Я сразу догадался: с какого-то торжества, и решил, что от Н.В. Томского, которому в этот день присвоили звание Народного художника СССР. Но я ошибся: оказывается он был на юбилейном вечере художника Ф.А. Модорова. Там, по его словам, он выступил с «жесткой речью», в которой говорил об интервенции в советское искусство западного модерна. «До чего дожили: Сарьяна в гении произвели. Черт-те что!» Сарьяна он не считал крупным художником, и раздраженно говорил об опусах так называемых «авангардистов»: «Все засарьянили». Я вспомнил эпизод, когда однажды с художником-академиком
За чаем Александр Михайлович много говорил, рассказывал о своей встрече со Сталиным. В начале 30-х годов К.Е Ворошилов пригласил его и еще двух художников — Иссака Бродского и Евгения Кацмана на дачу к Сталину. Играли в городки, пили вино и говорили об искусстве. Обстановка была непринужденная. За ужином Сталин поднял тост «за великий русский народ!». Герасимов, посмотрел на Бродского и Кацмана, поправил: «За народы Советского Союза». Сталин ухмыльнулся и обронил: «И вы тоже дипломатничаете. Я пью за великий русский народ. Я как-то сказал Владимиру Ильичу: если дрогнет русский народ, дело революции погибнет».
Вспоминая эти слова сегодня, я подумал: а ведь дрогнул русский народ. Впрочем, в этом я не совсем уверен, — может, еще опомнится, очнется от телегазетного дурмана.
В этот вечер Александр Михайлович был в приподнятом настроении, хотел слушать музыку. Я поставил диск с хором Свешникова— русские народные песни. Потом Шаляпина. Он слушал проникновенно, со слезой. Когда закончилась музыка, он стал читать стихи А. Кольцова и А.К.Толстого В 80 лет он обладал завидной памятью. Через день, т. е. 4 марта с ним случился сердечный приступ. В 12 часов дня я был у него дома и вместе с врачом Н.А.Ющенко уговаривал его лечь в больницу. Он сопротивлялся, говорил, что не успеет закончить к выставке картину. И все же на другой день его увезли в Кремлевскую больницу.
Весенним апрельским вечером 1961 года он заехал ко мне и пригласил поехать к художнику-граверу Н.В.Синицыну. В машине всю дорогу вслух повторял пушкинское: «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал». Вспомнил певца Давыдова и его «пару гнедых, запряженных зарею», от которой плакал зал. Потом вдруг «Были когда-то и мы рысаками». Это о себе.
Рассматривая у Синицына его эстампы, я сказал, что этот вид искусства затухает. Александр Михайлович тут же заметил:
— А живопись? Тоже вымирает и скоро умрет. Фотографы и пейзажи и портреты делают гораздо лучше иных живописцев. И дешевле — усовершенствуется цветное фото, и конец живописи. Психологическая глубина? Чепуха, разговоры одни. Фотограф сделает сто кадров и выберет один, лучший.
Из уст маститого живописца это прозвучало сенсационно.
— Вы это всерьез, Александр Михайлович? — спросил Синицын.
Он не ответил. И не желая дискуссии, вдруг сказал:
— А знаете, кто гробит живопись? Искусствоведы. Если б их не было, искусство процветало б. Я вот думаю: дай Леонардо или Рафаэлю искусствоведа Бескина, и тогда я посмотрел бы, что они смогли бы сотворить.
Мне вспомнились слова В.В.Стасова: «Наша художественная критика была одним из самых зловредных тормозов искусства». Это было признание патриарха художественной критики.
Александр Михайлович, как человек, искушенный в политике, отлично ориентировался в расстановке сил, знал или интуицией чувствовал, кто есть кто. Несколько раз расспрашивал меня о Всеволоде Кочетове, который, будучи главным редактором «Литературной газеты», а затем журнала «Октябрь», находился на переднем крае идеологических баталий, на его патриотическом фланге. Герасимов просил меня познакомить с Кочетовым, мол, хочу написать его портрет. Я позвонил Всеволоду, и мы в тот же день встретились в мастерской Александра Михайловича.
Маститый художник и писатель-боец сразу нашли общий язык, как патриоты-единомышленники. Портрет был написан, сейчас он находится в музее в городе Козлове на Тамбовщине — родине А.М.Герасимова. Иногда он поражал меня неожиданным. Как-то сидя у меня дома, он начал внимательно всматриваться в мой портрет, написанный Павлом Судаковым. Вдруг сказал, переводя взгляд с портрета на меня:— Написан мастерски, только вот сходства маловато.
— Написан-то давно. Время идет, и мы меняемся. внешне, — ответил я.
В тот вечер часа через два Александр Михайлович звонит мне и, извиняясь, просит:
— Вы не говорите Судакову, что я сказал о портрете. Я не прав. Насчет сходства. Не надо обижать художника и наживать лишнего врага.
Уйдя на покой, в другую плоскость своей жизни, когда имя его в произраильской прессе произносилось со знаком минус, он стал осторожен и с друзьями и с недругами. А лишний враг, он всегда лишний. Но Александр Михайлович после того, как от него отшатнулись липовые друзья, стал дорожить настоящими. Кстати, с Павлом Судаковым познакомил его я, и они быстро сошлись, как единомышленники. Между прочим, в тот же вечер, после замечания о портретном сходстве, он вдруг спросил меня:
— Вы знаете происхождения слова «пацан» и кто его внедрил в наш язык?
— Вы считаете, что евреи?
— А то кто же. Ругательное, неприличное слово. А вы употребили его в своем романе.
— В прямой речи, — попытался оправдаться я.
— Неважно, в прямой или в кривой. Вам непростительно.
Александр Михайлович был верующим. Как-то утром он неожиданно заехал ко мне и сказал, что хочет познакомить меня с Ворошиловым, и знакомство это состоится сегодня же на даче Александра Михайловича в Абрамцеве, что под Сергеевым посадом. Мол, быстренько одевайся, и поехали, так как Ворошилов должен подъехать в Абрамцево в полдень, к обеду. Мне было интересно познакомиться с легендарным маршалом. С нами в машине находился наш общий друг директор издательства Академии художеств Христофор Ушенин. Был солнечный летний день, тяжелый ЗИМ плавно раскачивался по Ярославскому шоссе. Справа на возвышенности маячила церковь, и Христофор сказал:
— Интересно, она функционирует?
— Церкви служат, — резко, с раздражением оборвал его Александр Михайлович, — а функционируют конторы, вроде твоей. Функционер объявился, — ворчал он.
Дача Александра Михайловича разместилась в хвойном лесу на высоком берегу речки Воря, по соседству с дачами других художников. Двое из них — Павел Радимов и Евгений Кацман, оповещенные Герасимовым о приезде Ворошилова, присоединились к нашей компании. Я понял, что и Радимов и Кацман были с Климом на «ты». Когда я стал наполнять рюмку Радимова коньяком. Ворошилов схватил меня за руку со словами:
— Что ты делаешь, ему же восемьдесят. Налей ему шампанского. Паша, разве тебе можно коньяк?
— Ничего, Клим, можно. Только после коньяка меня на баб тянет, — пошутил Павел Александрович.
После обеда Радимов пригласил всех нас в свой художественный салон: отдельный от дома флигелек, стены которого сплошь увешаны небольшого размера этюдами, вставленными в рамочки. Радимов предложил всем выбрать себе по этюду и на каждом сделал надпись. Я отобрал для себя скромный, но мастерски написанный этюд зеленого берега Вори с песчаной отмелью. Ворошилов выбрал себе яркий, но аляповатый этюд и, показывая его мне, спросил:
— Ну как он тебе?
— Так себе, — я пожал плечами.
— Дело вкуса.
— А ты не хитри. Покажи, что выбрал себе?
— Я показал.
— Он смотрел с некоторым недоумением на неброский пейзаж, потом попросил:
— Я заменю, возьму другой. А ты подскажи, какой.
— Да возьмите тот, что нравится.
Ворошилов считал себя ценителем и знатоком искусства, хотя, как я понял, на самом деле он был дилетантом.
Накануне своего 80-летия Герасимов позвонил мне и просил завтра к двенадцати быть у него: мол, приедет Ворошилов с поздравлением, а вечером будет официальная часть и банкет. Я приехал к половине двенадцатого. Там уже был Х.Ушенин и вице-президент Академии художеств А. Крутиков. Экс-глава государства прибыл ровно в двенадцать.