Соколы
Шрифт:
— Он что, на лыжах? — не без иронии спросил я.
Евгений быстро поднялся со стула, ловким движением твердой руки отломал один нос сапога, потом другой, и в податливой глине придал естественную форму сапогам-пексам. Спросил:
— А теперь?
— Теперь нормально.
— А ты говоришь, напрасно разбудил. Завтра переведут в гипс. А его ломать — не то что глину. Скажу тебе откровенно мне очень дорога эта штука — Разин. Это одна из немногих работ, которую я делал без спешки, спокойно. У нее нет заказчика, который подгоняет, наседает, навязывает сроки, поджимает. Спешка, дорогой, наш бич. — И потом без перехода: — Я хочу лепить тебя. Посидишь? Четыре сеанса по полтора часа. Сколько ты позировал Кривоногову? — Выдающийся художник-баталист из студии
— Пять сеансов по два часа, — ответил я.
— А я тебя сварганю за три сеанса. И давай начнем сейчас. У меня есть готовый каркас. Идет? Первый нашлепок сделаем.
— Да я еще не проснулся, могу уснуть.
— А мы будем разговаривать. В основном ты. Это живописцы требуют: замри и не двигайся. А для скульптора «замри» даже нежелательно.
И все же разговаривал больше он. Вдруг спросил:
— Ты не обратил внимание: у всех царей были придворные писатели? При том каждый владыка подбирал себе подобного по таланту, по вкусу. У Николая Второго был Северянин, у Ленина — Горький, у Сталина — Маяковский, у Хрущева — Евтушенко. Эти друг друга стоят.
Вспоминая в наши дни этот разговор, я бы продолжил: у Брежнева — Роберт Рождественский, а у Ельцина? Пародист Александр Иванов и «фермер» Черниченко.
Прошло три сеанса работы над портретом, потом и четвертый, а конца не было видно. Я спросил Евгения:
— А как же обещанные три сеанса?
— Трудный орешек оказался, — ответил он, продолжая лепить.
— Так может, бросим? Пусть будет то, что есть.
— Ишь ты какой прыткий! Не в моем характере бросать, пасовать перед трудностями. Раскусим, никуда ты не денешься. Я тебя знаю лучше, чем ты меня.
Однажды во время одного из сеансов он сказал:
— Меня очень тревожит агрессивная активизация антисоветских подонков и близорукая политика верхов на консолидацию патриотических сил с подонками, этими платными агентами Запада. Это явная идеологическая диверсия с дальним прицелом. Понимает ли это Политбюро?
— По-моему, кое-кто понимает, а кое-кто делает вид, что все нормально, — сказал я. — Среди членов Политбюро, по-моему, нет единства в вопросах идеологии.
— Я не понимаю Никиту, либо он дурак и им кто-то вертит, либо он…
Вучетич не закончил.
— На него сильно влияет зятек, окруживший себя сионистами — заметил я. — Это опасный временщик.
После некоторых раздумий Вучетич сказал:
— Есть у меня идея. Не обратиться ли нам, патриотического склада деятелям культуры, с откровенным письмом в Политбюро, высказать свою тревогу. Как ты думаешь? Я уже говорил об этом с Михаилом Ивановичем Царевым и другими артистами, учеными, художниками. Ты бы мог поговорить с писателями, готовыми подписать такое письмо.
— Давно уже пора бить в набат, — согласился я. После сеанса мы начали сочинять письмо в Политбюро.
На листе бумаги я набросал черновой вариант, и потом мы составили список вероятных «подписантов». Всеволода Кочетова, Анатолия Сафронова и Николая Грибачева мы в этот список не включили, поскольку они занимали руководящие посты в сфере идеологии и их патриотические позиции были хорошо известны в ЦК. Незаконченный проект письма я оставил у Вучетича и уехал домой. Условились продолжать сеанс через день. Я в то время работал первым заместителем главного редактора журнала «Москва». Через день я собрался ехать к Вучетичу, но меня перехватил телефонный звонок. Звонил помощник члена Политбюро (в то время Президиума ЦК) Е.А.Фурцевой Калинин. Он сказал, что Екатерина Алексеевна приглашает меня сегодня прибыть в ЦК. Он назвал время. Мне оставалось только гадать: по какому поводу? Решил, что связано с журналом. В приемной Фурцевой Калинин с дружеской улыбкой сказал мне: «Не волнуйтесь, все нормально, вы правы». Я не успел сообразить, в чем моя правота, как открылась дверь кабинета Фурцевой, и оттуда вышел бледный Кочетов. Он крепко пожал мне руку и, шепнув: «Держись!» — быстро ушел
из приемной. В это время через приемную стремительно промчался в кабинет Фурцевой розовощекий секретарь ЦК по идеологии Поспелов (Фогельсон). И через минуту пригласили меня. Скажу сразу, Фурцева была доброжелательно настроена. Поспелов же напротив — разъярен, как бык на родео. Оказывается, поводом для вызова в ЦК послужило наше письмо, которое мы с Вучетичем готовили послать в Политбюро. Я недоумевал, почему такой бешеный гнев Поспелова вызвало еще не законченное, никем не подписанное письмо, и как каким образом этот «черновик», оставленный на письменном столе Вучетича, попал в ЦК? Поспелов (кандидат в члены Политбюро был рангом пониже Фурцевой) обвинил меня и Вучетича в попытке создать ни много ни мало — оппозицию в партии, расколоть интеллигенцию.— Это оппортунизм! — кричал он, багровый от гнева. — Вы молодой коммунист. Но как мог Вучетич пойти на такое?
— Как коммунист, я старше Вучетича на два года, хотя по возрасту я моложе его на двенадцать лет, — сделал поправку я. — Мне непонятно, почему столько шума из ничего? Письмо не написано, никем не подписано. И ни я, ни Вучетич вам его не посылали.
— Вы давите на ЦК, — не унимался Поспелов, — хотите поссорить нас с прогрессивной интеллигенцией Запада?
— Спокойно, Петр Николаевич, — корректно осадила его Фурцева. — Произошло недоразумение, и только. Не надо было писать коллективного письма. Вы могли подписать вдвоем с Вучетичем. Или просто зайти в ЦК, поговорить!
Но Поспелов не мог остановиться, он весь кипел, как самовар:
— Мы знаем, что вы делаете в журнале «Москва» с кадрами. Вы увольняете сотрудников еврейской национальности.
«Вот, оказывается, что его взбесило», — подумал я и сказал:
— Да, я уволил троих сотрудников, но вовсе не потому, что они евреи, а из-за профессиональной негодности.
На этом разговор и был закончен. Но кроме меня и Кочетова «на ковер» вызывались Вучетич, Анатолий Софронов и Николай Грибачев. В тот же день я встретился с Кочетовым у него дома. Как меня, так и Всеволода занимал вопрос: каким образом черновик письма оказался в ЦК? И почему такой переполох? Ответ напрашивался сам собой: на самом верху власти, в Политбюро преобладают силы, способствующие идеологической интервенции, духовному растлению советского общества. И потому, как был взбешен Поспелов и лояльно вела себя Фурцева, можно было понять, что там нет единомыслия.
У меня не было сомнения, что письмо в ЦК передал помощник Вучетича В. Шейман, пройдоха и циник, каких свет не знал. Но тут и у меня и у Кочетова возникал вопрос: сделал это он втайне от Вучетича или с его ведома? Если верно последнее, то кто же такой Вучетич? Провокатор? С тех пор прошло много лет. Вучетич убеждал меня, что письмо передал журналист из «Известий» В.Гольцов с подачи Шеймана. Я в этом сомневаюсь до сих пор.
…Итак, Вучетич продолжал делать мой портрет.
После восьмого сеанса он сказал:
— Вот теперь что надо. Я доволен. А твое мнение меня не интересует.
Хрущевско-аджубеевскую «оттепель» он не принял, называл это капитуляцией перед Сионом, уступкой «ревизионистам» и вообще глупостью. Конечно, отчасти тут был и личный субъективный фактор. Гигантский из кованной меди монумент И.В.Сталина, воздвигнутый у входа в Волго-Дон, был уничтожен. Сколько сил, энергии отдал Евгений Викторович на создание этого поистине величественного творения, уничтоженного по указанию мстительного, ограниченного самодура.
— У Сталина хватило ума не тронуть Медного всадника. — возмущался Вучетич. Для него этот акт вандализма был личной трагедией. Он очень переживал, о самом Никите говорил с пренебрежением. Исключением был единственный поступок Хрущева, одобренный Евгением Викторовичем, — это выступление Никиты в Манеже на выставке, где он обрушился на художников-формалистов. Возвратясь из Манежа домой, Вучетич позвонил мне и просил приехать, мол, послушаешь, что сегодня произошло в Манеже. Я сильно грипповал и поехать не мог. Тогда он сказал: