Сокровище господина Исаковица
Шрифт:
— Твой папаша неважно разбирается в картах, – говорит отец Лео, когда мы выезжаем на маленькую улочку, похоже ведущую обратно к Балтийскому морю.
— Да, – соглашается Лео. – Но обычно он постепенно находит дорогу.
— Ты так говоришь просто по доброте душевной.
— Нет, правда. Хотя иногда сперва приходится поездить по кругу.
— Как долго? Час?
Лео пожимает плечами.
— Не знаю. Бывает по–разному.
— Ты хороший сын, раз понимаешь своего отца. В отличие от некоторых других моих знакомых. Как там, кстати, с изучением карты? – спрашивает отец у меня. – Если мы застрянем тут надолго, то просто сгнием.
— Поезжай от развязки направо, – говорю я, указывая на дорогу.
— Ты уверен? – уточняет отец.
—
Хотя это тоже неправда, поскольку в моем никудышном путеводителе нет даже одного процента гдыньских дорог. Как прямое следствие этого (и моей маленькой белой лжи), мы все сильнее углубляемся в портовый район, пока, наконец, не упираемся в закрытый шлагбаум.
— Надо же! – восклицаю я. – Кажется, получилось немного неправильно. Но зато теперь я знаю, куда нам ехать.
— На него решительно нельзя полагаться, – обращается отец к Лео.
— Неправда, можно, – перебиваю я, прежде чем сын успевает ответить.
— Не понимаю, как тебе удавалось находить дорогу в Азии? – продолжает отец. – При таком чтении карт ты должен бы был остаться где-нибудь на тибетском высокогорном плато.
Но я не намерен поддаваться на провокации. Ни в малейшей степени.
— Вот, смотри, – спокойно говорю я. – Нам надо лишь вернуться обратно тем же путем и выехать на большую улицу вдоль берега. Это не может быть так трудно.
Пробурчав что-то о детях, которые думают, что все знают, отец разворачивает машину. И через двадцать минут, не больше, мы возвращаемся на место, с которого начали. Я доволен, но отец вовсе не считает это доказательством окончательной победы человека над техникой. Он останавливается на обочине и возится с мобильником, пока не запускает свою польскую навигаторскую штуковину.
— Дай мне еще один шанс, – прошу я, размахивая картой. – Теперь я точно знаю, как нам надо ехать.
Однако отец не желает. Он выезжает на дорогу, следуя инструкциям телефона, и мы сразу попадаем туда, куда нужно. Хочется просто рвать и метать.
— Думаю, сейчас мы на правильном пути, – радостно говорит отец. – Или знаток карт не согласен?
— Да, да, – мрачно отвечаю я.
— И чья в этом заслуга? – не унимается отец, поглаживая свой верный телефон.
— Да, да, – повторяю я.
— Без моей программы мы бы по–прежнему крутились среди контейнеров. На нас бы напали и превратили в польскую колбасу.
Тут я сдаюсь и признаю свое поражение.
— Ладно, – говорю я. – Ты был прав, а я неправ. Секунд на десять воцаряется тишина, а затем отец просит:
— Ты не мог бы повторить?
— Что?
— То, что ты только что сказал. О том, что был неправ.
— Прекрати, – возмущаюсь я. – Это просто глупо.
— Повтори, – настаивает отец, глядя на меня так, что мне приходит в голову мысль о собачке, которая сидит перед миской с едой и ждет, пока кто-нибудь скажет "пожалуйста".
— Да, да, – бормочу я. – Ты был прав, а я неправ.
— Еще раз.
— Ты был прав, а я неправ!
— Громче и чуть с большим чувством. Как будто ты это всерьез.
Я делаю глубокий вдох и кричу:
— ТЫ БЫЛ ПРАВ, А Я НЕПРАВ!
Под аккомпанемент громового хохота Лео отец едет дальше по забитым транспортом улицам Гдыни. Вокруг грязно и полно выхлопных газов, а обветшалые фасады, огромные рекламные щиты и отсутствие деревьев наводят меня на мысль о декорациях какого-нибудь вестерна: длинная прямая улица, по бокам ветхие дома, а за ними голая пустыня.
— Когда мы работали в садах, немцы кричали нам вслед: "Любители пустынь!" – слышу я голос дедушкиной невестки Рут. Ее голос звучит на старой кассете, которую я слушал месяца за два до поездки. Эту запись она сделала для выставки в Северном музее в середине девяностых годов, примерно за десять лет до смерти.
Судя по тому, что я слышу на пленке, именно в это время, в середине тридцатых годов, все больше евреев вступало в сионистские организации.
Главным образом потому, что они рассматривали это как возможный путь эмигрировать. Немцы еще не выдали своего "окончательного решения" и удовлетворялись тем, что евреи оставляли все имущество и исчезали.Даже нацистское правительство в течение пары лет поощряло создание организаций, ставивших своей целью эмиграцию. Крупнейшая из них, куда входила Рут, называлась "Гехалуц" и готовила молодежь к жизни в британской Палестине. Контролировавшие этот регион англичане хотели заполучить туда сельскохозяйственных работников, и задачей организации было научить ее членов садоводству и тем самым привить им навыки, необходимые для возделывания земли в новой стране. То есть речь шла попросту о трудовой иммиграции. Англичане требовали определенной квалификации, и евреи осваивали ее, чтобы увеличить свои шансы на выезд. По мере усиления нацистского террора подобные организации становились все более популярными, поскольку получить разрешение на въезд в какую-нибудь другую страну было трудно и люди хватались за те немногие соломинки, что были под рукой.
Даже мать, старшие сестры и брат, прежде скептически относившиеся к сионистской деятельности Рут, теперь осознали серьезность ситуации. Жизнь в Берлине стала для них слишком тяжелой. Особенно, рассказывала Рут, для ее любимой старшей сестры Веры.
— Она состояла в связи с немецким мужчиной, что после расистских законов 1935 года жестоко каралось. Они любили друг друга, но не могли жить вместе. Это было бы очень опасно, особенно после того, как сестра родила дочку.
Итак, семья решила попытаться эмигрировать. Первому это удалось сделать старшему брату Рут – Тео, который, благодаря специальности радиотехника, смог получить рабочую визу в Южную Африку. Одну из последних выданных евреям.
— Тео уехал в 1936 году, – рассказывает на пленке Рут, – и в качестве эмигранта он мог ходатайствовать о выезде к нему одного члена семьи. Он хотел вывезти маму, но та отказалась.
Причиной послужило то, что в Германии оставалась Рут и мать не хотела бросать дочку, по ее представлениям еще слишком молоденькую. Рут не смирилась с этим, отпросилась с работы в кибуце и поехала в Берлин, чтобы образумить мать.
— Я упрашивала ее покинуть страну. Говорила, что больше не вернусь домой, а поеду в Палестину, независимо от того, останется она или уедет. Потребовалось немало времени, но под конец она согласилась ехать. Ей тогда было пятьдесят шесть, и она не смогла ничего взять с собой. Но это не играло никакой роли. Главное, она выехала.
Рут рассказывает, что она навеки благодарна матери за то, что та дала себя уговорить. Ведь в результате мама не только выжила сама, но в дальнейшем сумела помочь перебраться в Южную Африку сестре Вере с мужем и ребенком.
К январю 1938 года Рут осталась в Германии единственной из всей семьи. Но одинокой она себя не чувствовала. У нее были друзья–кибуцники, и вскоре ей предстояло встретить будущего мужа Хайнца и моего дедушку Эрнста.
Поскольку Эрнст умер довольно молодым и, по моим сведениям, так и не сказав ни слова о том, что ему довелось пережить, его историю мне пришлось реконструировать по рассказам Рут, Хайнца и их друзей. Речь в них в основном шла о его жизни в Швеции. О детстве маминого отца мне известно очень мало, правда, об отрочестве удалось узнать побольше, когда я раздобыл видеозапись с его братом Хайнцем, сделанную в 1997 году, когда тому было восемьдесят три. На пленке, которую я смотрел у приятеля, еще не выбросившего видеомагнитофон, старик сидит у себя в гостиной и спокойно говорит на камеру. Запись, вероятно, велась за несколько лет до того, как у него началось слабоумие, поскольку, рассказывая о том, что с ними происходило, Хайнц явно пребывает в здравом рассудке. Он говорит о том, как ему пришлось бросить школу, как его избили нацисты, а в девятнадцать лет забрали коричневорубашечники и в течение четырех недель рабского труда заставляли работать на стройке концлагеря под Бреслау.