Сокровище господина Исаковица
Шрифт:
Дедушкиного брата спрашивают, каково ему было сидеть в концлагере. Услышав вопрос, он замирает и смотрит на задавшего его человека с таким изумлением, будто не может поверить своим ушам. Его ответ, когда он наконец раздается, далек от ожидаемого. Хайнц не упоминает ничего из того, что рассказывал мне Киве. Как их в студеную зиму заставляли в одних кальсонах часами стоять в строю, а тех, кто оказывался больше не в силах держаться на ногах, расстреливали. Или как расстреливали тех, кто пытался помочь своим упавшим товарищам. Или как надзиратели ради потехи кричали, что барак горит, а затем стреляли в тех, кто из него выбегал. Ничего подобного Хайнц не рассказывает. Он просто смотрит на спросившего человека с изумлением и говорит: "Мы были
Бабушка Хельга, как я понимаю, тоже опускала то, о чем ей было слишком тяжело думать. Обычно она рассказывает об украшениях, которые ее мать запекла в марципан, о том, как плохо к ней относились в Швеции, и о вечно не улетавшем из аэропорта Бромма самолете.
Мне вспоминается один из дней, когда я зашел ее навестить прошлой зимой. Я приготовил еду, которую она, как обычно, забраковала, но все-таки съела, а затем мы пили кофе и играли в карты. Я намеревался разузнать побольше об ее детстве, но случай никак не подворачивался. Поэтому мы болтали о разных других вещах. О жизни, о родственниках и о моих детях. В какой-то момент нашей беседы бабушка, по–моему уже в тысячный раз, объяснила мне, насколько именно я meshuggah, раз назвал своего третьего сына Мосесом. Тут я, наконец, всерьез разозлился и спросил, что она, собственно, имеет против его имени.
Ее реакция оказалась неожиданной. Она долго смотрела на меня так удивленно, будто я пришелец с другой планеты, а потом тихо сказала:
— Дорогой мой Данниле. Я знала в Берлине так много Мосесов. Так много чудесных еврейских мальчиков, которых уничтожили.
И тут в ее обычно столь непроницаемом лице словно бы приоткрылась щелка и возник маленький проблеск того, что скрывалось под "броней". Как будто на мгновение, сквозь морщины и прочие признаки возраста, проглянула избалованная маленькая соплячка из Берлина. Та самая, что была окружена любящими ее людьми и жила под чудесным колпаком, где не было ничего невозможного. Наверное, поэтому ей стало потом так трудно. Так это излагала она сама:
— С таким детством ты особенно не задумываешься, а когда потом все рушится, твой мир уничтожается полностью. Потому-то я и стала такой жесткой и поэтому считаю, что другие тоже могут немного больше напрягаться в этой жизни. Это не так уж сложно и совсем не обязательно уметь все, чтобы уметь жить. Но нужно проявлять человечность. Нужно быть mensch.
Теперь осталась только она – единственная из всех уцелевших, среди которых прошло мое детство. Из этих теплых, пристающих, насильно кормящих, гладящих по щеке, пахнущих чесноком, замечательных людей с исковерканными судьбами. Тех, у кого было столько еды в морозилке, что ее могло бы хватить на целую мировую войну, тех, кого я так любил. И скольким из них, несмотря на все, через что они прошли и что потеряли, все-таки удалось остаться mensch.
Допив последний бокал пива, я расплачиваюсь и, покачиваясь, возвращаюсь в номер. Там спят мои отец и сын. Я осторожно прокрадываюсь в комнату, раздеваюсь и заползаю в свободную постель. Лежу под одеялом, прислушиваясь к их спокойному ровному дыханию, а мои отрывочные мысли о прошлом и настоящем постепенно затихают и в конце концов переходят в глубокий безмятежный сон.
25. And so it goes … [41]
41
Так уж выходит… (англ.)
Выписавшись из гостиницы, мы, перед тем как покинуть город, едем на торговую площадь, чтобы в последний раз взглянуть на квартал, где раньше жила наша семья. Там я пересказываю отцу слова Лукаша – о
магазине Германа и о тогдашней жизни. Немного постояв и посмотрев на поля возле площади, мы разворачиваемся и подходим к винному магазину, который находится на земле наших предков, но уже никогда снова не будет нашим.— Давайте зайдем и оккупируем его, – предлагает отец. – Потребуем то, что принадлежит нам по праву.
— Давайте, – поддерживает его Лео.
— Ваттины никогда не сдаются! – восклицает отец. Мы продолжаем стоять, глядя на площадь, и чита ем надписи на выставленных перед магазином щитах, рекламирующих дешевое пиво и слабоалкогольные коктейли. Тут у отца возникает новое предложение:
— Оккупация отменяется. Давайте лучше зайдем в магазин и наберем столько, сколько сможем унести. А потом выскочим на улицу, побросаем все в машину и уедем прежде, чем они успеют нас остановить. Это минимум из того, что они нам должны.
— Давайте, – решительно заявляет Лео.
— Ваттины никогда не сдаются, – говорю я.
Мы серьезно киваем друг другу, открываем дверь и заходим в маленький симпатичный магазинчик с несколькими холодильниками и полками с вином и водкой. Из репродуктора льется песня Лорин "Эйфория", с которой она победила на "Евровидении", а за прилавком стоит молодая блондинка с голубыми ногтями и бейджиком на груди. Отец сразу решает изучить бейджик поближе.
— Анита, – радостно читает он на табличке. – It is a very Swedish name. In Sweden many people are called Anita [42] .
42
Это очень шведское имя. В Швеции многих людей зовут Анита (англ.).
Девушка за прилавком, похоже, не совсем понимает, что он имеет в виду, но улыбается и даже издает легкий смешок. Не знай я отца, я подумал бы, что он с ней флиртует. Но это полнейший абсурд. Ведь мы, черт возьми, пришли сюда с целью грабежа.
– Anita, it is a Swedish name, – снова пытается отец, теперь уже на немецкий манер повысив голос.
Но это не помогает. Анита по–прежнему выглядит озадаченной, что вынуждает отца сменить тактику атаки.
– Blue nails. Very nice blue nails [43] , – говорит он с приятным шведским акцентом, указывая на ее ногти.
43
Голубые ногти. Очень красивые голубые ногти (англ.).
Анита со смехом произносит что-то на польском языке, которого никто из нас, трех мушкетеров, не понимает. По радио Лорин как раз дошла до припева.
– This is a Swedish song! – внезапно восклицает отец. – It really is. A Swedish song [44] .
Анита снова улыбается, и некоторое время мы все стоим молча. Затем я беру несколько бутылок сока и сидра и подхожу к кассе. Беру так много, чтобы вернуть то, что принадлежит нам по праву. Правда, плачу семь злотых, говорю спасибо, и мы выходим на улицу.
44
Это шведская песня! Действительно. Шведская песня (англ.).
На площади имеется скамейка, мы усаживаемся и смотрим на поля и вздымающиеся вдали холмы. Я отпиваю глоток сидра и протягиваю бутылку отцу. Его явно мучает жажда, поскольку напиток исчезает у него в горле с такой скоростью, будто это сок. Да, он одним махом выпивает почти все. Когда сидра остается совсем чуть–чуть, я забираю у него бутылку.
— Что ты делаешь? – спрашивает отец.
— Угомонись немного, – говорю я.
— Ты что? Мне уже и попить нельзя?
— Разве ты не собирался вести машину?