Солдаты Вавилона
Шрифт:
— Как я тебя люблю… — прошептал он.
— А как? Вот так, да? — она, изогнувшись, потерлась об него бедрами.
— Ох, как сразу сердце у тебя застучало…
— И так… и не только так… и…
— Т-сс… Иди ко мне…
— Танька…
— А потом… это все кончится, а мы вдруг останемся… рожу тебе кого-нибудь…
— Обязательно…
— Оно же кончится… но ты только держи меня покрепче… меня надо крепко держать, я же дурная…
— Ты моя…
— Твоя… чтобы ты делал со мной, что хочешь…
А потом, когда напряжение достигло высшей точки, произошло что-то такое, чего никогда еще с ним не происходило. Он исчез. Он, Дима, человек, мужчина — перестал быть здесь
Его разбудило прикосновение к щеке. Татьяна, уже одетая, сидела на краю раскладушки и тонкой рукой гладила его лицо. За стеной слышались голоса.
— Сколько?.. — начал Дима, но тут часы хрипло кашлянули, и он понял, что времени прошло всего ничего.
— Там этот блажной старик, — сказала Татьяна. — Кривошеин.
— Охмуряет? — усмехнулся Дима.
— Охмуряет. Послушать хочешь?
— Придется.
— Сейчас… — не вставая, Татьяна чуть приоткрыла дверь. В щель проник желтоватый свет лампы — и глубокий уверенный голос Фомы Андреевича.
— А как тайга-то горит, Леонида Яновна, по всей матушке-Сибири полыхает, и нет спасения. Второй такой год подряд идет, а будет и третий, ибо сказано: «И дам двум свидетелям Моим, и они будут пророчествовать тысячу двести шестьдесят дней. И если кто захочет их обидеть, то огонь выйдет из уст их и пожрет врагов их. И будут они иметь власть затворять небо, чтобы не шел дождь на землю во дни пророчествования их, и власть над водами — превращать их в кровь, и землю поражать всякой язвою…» Год им остался, год только, а потом выйдет Зверь из бездны и поразит их, и трупы оставит на улицах Великого города, который духовно называем Содом, дорогая моя Леонида Яновна, Содом, или Вавилон, или Египет, и голос с неба уже был Божьему народу: выйди из того города, народ Мой, дабы не запятнать себя грехами его, ибо грехи те дошли до неба и вопиют. В один день придут в Содом казни, и мор, и смерть, и плач, и глад, и пламя пожирающее, ибо силен Господь, судящий сей град. И цари земные, роскошествовавшие в нем, и купцы, обогатившиеся от него, горько восплачут, когда увидят дым и пепел на месте Великого града, ибо в один день погибнет такое богатство! И свет светильника не появится в нем, и голоса живого не услышать, ибо чародеями были вельможи его, и волхвованием их введены в заблуждение все народы. И в нем найдут кровь пророков и святых — и всех убиенных на земле…
— Неточно цитируете, Фома Андреевич, — лениво сказала Леонида. — Хотя и близко к тексту.
— Неточно цитировать неможно, — сказал Фома Андреевич. — Можно либо цитировать, либо излагать — что я, с Божьей помощью, и делаю. Так вот, предвидя ваши возражения, любезная Леонида Яновна, скажу: да, можно счесть, что и о Берлине сорок пятого речь идет — видел я его и дым его обонял. Мерзок был дым… И Рим горел, подожженный Нероном — вскоре, вскоре после того, как Иоанну откровение было. И Константинополь горел, когда базилевсы его себя ровней Богу сочли, а которые — и повыше Бога. Все грады — в едином Граде Великом заключены, и этого Града гибель Иоанн описует…
— Возможен ли конец света в одной отдельно взятой стране? — все так же лениво спросила Леонида. — Старая хохма. А у вас получается —
даже не в стране, а в крошечном городке Ошерове…— В капле запечатлен океан, любезная Леонида Яновна, и каждый человек — суть вселенная. Почему бы не быть нашему городу средоточием мира? Тем более, что подозреваю я — никакого мира там, за барьером, не существует. И, следовательно, не существовало никогда.
— Тоже не новая мысль.
— А вас интересуют только новые мысли?
— Вы правы, Фома Андреевич. Продолжайте, пожалуйста.
— Что ж продолжать? Снята давно седьмая печать, и вострубили уже пять ангелов. И отверзлись кладези бездны, и вышел дым из кладезя, как из большой печи, и помрачились солнце и воздух от того дыма…
— Так теперь очередь за саранчой?
— Именно! Но я так мню: не одной саранчи следует ожидать, а многих тварей, и иных, может быть, и в людском обличии…
Фома Андреевич замолчал, а Леонида не ответила, и повисла долгая пауза. И Дима понял, что Фома Андреевич, сам, видимо, того не желая, коснулся какой-то скользкой — в Леонидином понимании — темы. А в следующую секунду раздался тихий, но от этого не менее жуткий звук: будто по стенам дома, по потолку, по крыше провели несколько раз огромной мягкой кистью… будто дом стал пустым спичечным коробком, и кто-то тихонько, разведя краску… Потом это прошло.
Дима обнаружил, что уже стоит, одной рукой прижимая к себе Татьяну, а другой судорожно сжимая пистолетную рукоять. Шорох этот разбудил какие-то древние оборонительные инстинкты. Осторожно выдохнув и медленно, с растяжкой, вдохнув, Дима попытался расслабиться. Вряд ли получится…
— Пойдем, — шепнула Татьяна.
Он губами коснулся ее глаз и первым вышел на свет.
Леонида и Фома Андреевич все еще стояли, глядя на потолок. С абажура, как опрокинутые дымы, текли струи пыли. В руках Леониды замерла двустволка.
— Ушло… — прошептал Фома Андреевич. Леонида молча кивнула.
Дима вдруг почувствовал, как у него все болит.
— Здравствуйте, — сказал он.
Ему показалось, что Фома Андреевич вздрогнул. Леонида улыбнулась и положила двустволку поперек стола.
— Подавил подушечку? — спросила она и хитро подмигнула.
— Смени мне бинты, — попросил Дима.
Он пыхтел, пока Леонида промывала и смазывала его раны и царапины, и слышал вполуха, как Фома Андреевич охмуряет теперь уже Татьяну. Потом, когда боль приутихла, прислушался.
— Вот, кстати, тоже феномен, — говорил Фома Андреевич. — Дом опечатанный, телефон в нем снятый, люди из дома в пропавших числятся — а позвонишь, и ответят. И знают они о нас поболе, чем сами мы. Как это объяснить с точки зрения позитивной философии? Или взять, например…
— Да все равно мне, как это объяснять! — уже не в первый раз повторила Татьяна. — Потом когда-нибудь объясним. Сейчас не об этом думать надо…
— А о чем? Уж не «что делать?» ли вопрос задавать?
— А чем плохой вопрос?
— А тем, умница вы Татьяна Ивановна, что сам по себе он бессмыслен, усечен, а потому заводит в видимый простым глазом тупик. Дабы вдохнуть в него смысл, расширим и спросим: что делать, чтобы?.. — и на месте многоточия пока ничего начертать не будем, потому что оно-то, неизреченное пока, и есть самое главное. И прийти оно должно не от других людей, не от писаных истин, не от ума…
— Кажется, я понимаю, — сказала Татьяна. — Какое-то заветное желание, да?
— Близко, но не совсем… Представьте — вот вы уже умираете. Что вам позволит умереть с восторгом, умереть счастливой? Не отвечайте, не надо. Но вот в эту формулу, о которой мы говорили, обязательно следует ввести собственную смерть.