Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Вот как… О-ох, это надо долго думать…

— По крайней мере, всю жизнь. И оказывается в конце концов, что нет в этой жизни ничего важнее смерти… Потому и следует поднимать себя над обстоятельствами, а поступки совершать по внутреннему побуждению, а не по формальной выгоде или по своду правил. И лишь пост фактум искать объяснения этих поступков — и, понятно, громоздить нелепость на нелепости… Взять римлян: они ввели такое презрительное понятие, как «скрупулезный». «Скрупулюс» — это был камешек, попавший в сандалию. И настоящий римлянин просто выбрасывал его и шел дальше, а грек садился и начинал размышлять над его внутренними свойствами и скрытым смыслом…

— Недавно мне приснился сон, — сказала Татьяна. — Будто я умерла. Мне иногда снится такое, но на этот раз было не так, как раньше. Я умерла и вышла из тела — с восторгом. Как вы сказали. Я его видела, это мое бедное тело, и мне было его совсем не жалко. И никого мне больше было не жалко, я будто бы сбросила с плеч огромную тяжесть, обузу, не знаю, что… Я поднималась вверх, и все вокруг было безумно скучным и серым… и совершенно бездарным. Но восторг был даже не из-за того, что я из этого вырвалась, а потому, что я уже откуда-то знала — настоящая жизнь впереди. Над миром был низкий потолок, а потом он оказался стеной с воротами — когда так летишь, все равно, где верх, где низ. Я

влетела в ворота, там были какие-то коридоры, и летели такие же, как я — прекрасные, восторженные, ликующие… И мы прилетели туда, куда надо, и там было что-то настолько хорошее, что я просто не смогла запомнить. А потом мне передали, что мне нужно ненадолго вернуться, потому что у мамы здесь… ну, неважно. Надо сказать ей кое-что. И я полетела назад. А мне навстречу летели все такие же прекрасные, освободившиеся от той дряни, в которой они вынуждены были жить здесь… Я спустилась. Летала везде. Меня не видели, ведь я сама не хотела этого. Кому хотела, я показывалась. Поговорила с мамой. Все сделала, что нужно. Можно было возвращаться. А у нас дома стоит такое старинное зеркало, высокое, в раме. И я, уходя, в него посмотрелась. И увидела себя. Я была разложившимся трупом, понимаете? Лицо сгнило, проступали кости, кожа вся висела клочьями… Я даже не испугалась. Просто полетела обратно, и все. Но не помню, долетела или нет. Проснулась.

— Одевайся, — сказала Леонида Диме и похлопала его по здоровому плечу. Голос у нее был почти механический.

К трем часам ночи Дима знал о Фоме Андреевиче все. Как он, бывший минер, покалеченный почти смертельно уже после войны, выжил искусством архиепископа Луки — гениального хирурга Войно-Ясенецкого, — пламенно уверовал, окончил духовное училище, был рукоположен и получил приход — и тут же усомнился. Шел пятьдесят третий год, и на высочайшей заупокойной вместо канона: «За упокой души раба Божьего…» прозвучало: «За упокой души генералиссимуса Иосифа». Это лакейство так царапнуло душу, что — Фома есть Фома — начал он задумываться и вкладывать персты в раны. Итогом стало убеждение, что Русская Православная Церковь мученически погибла, но труп ее сохранен, оживлен и теперь кривляется на подмостках на потеху убийце-чародею. Многое о том свидетельствует… Взять, к примеру, недавний юбилей Крещения Руси. Разве же нынешней Церкви это праздник? Ни в малой мере. А истинные последователи Владимира Святого, греческих митрополитов, Сергия Радонежского — живут в лесах, крестятся двуперстием… кто вспомнил о них, кто пригласил на праздничный пир? Ни власть, ни Патриарх, ни народ. Как и не было их никогда. Беспамятство… Немало лет прожил Фома Андреевич, пытаясь совместить веру и сомнения, и это были самые мучительные его годы. Расстригшись наконец, пытался он искать истину у иных конфессий, не нашел — и остался в собственной вере, пастырем и паствой в одном лице. За три десятка лет такого бытия Фома Андреевич объехал всю страну, сменив несколько десятков специальностей: он пек хлеб, искал воду, рыл колодцы, клал печи, добывал золото, жег известь, истреблял грызунов, мыл и обряжал покойников, ловил рыбу на Камчатке и на Азове, водил грузовики, пас коров… Все эти годы была с ним жена, продолжавшая называть себя попадьей, она умерла уже здесь, в Ошерове, в одночасье, не выдержав смены ритма жизни: свой домик, корова, огород… Странствуя, Фома Андреевич все более и более проникался уверенностью, что Второе Пришествие началось и события развиваются точно так, как описаны Иоанном — другое дело, что некоторые видения Иоанна аллегоричны, а иные просто поняты им неверно. Взять железную саранчу: а как еще мог назвать монстров Иоанн, всю жизнь проживший на краю пустыни и из всех насекомых знавший лишь саранчу? Или взять, скажем…

Ходики откашлялись трижды, и тут же сверху, с чердака, донесся мягкий волосяной шорох. Снова мягкая кисть — но теперь она не ограничилась несколькими мазками, а стала двигаться медленно, завораживающе-медленно — по кругу, по кругу, по кругу… Доски потолка дрогнули, посыпалась пыль. Движение убыстрилось, к шороху добавились беззвучные толчки. Треснуло дерево, раздался мерзкий скрежет — гвоздем по кровле — а потом грохот падения, сдвоенный выстрел и крик боли!

Дима, запрокинув голову, пятился к двери. С потолка валилась известь. Там будто катали, приподнимали и опять роняли тяжелый каменный шар. Абажур закачался… Фома Андреевич, белый, смотрел так, будто видел сквозь потолок то ужасное, что происходит там, наверху — видел и не мог отвести глаз. Там же Архипов, понял Дима — и, наверное, сказал это вслух, потому что Фома Андреевич, подхватив топор, метнулся к двери, в дверь — и исчез. Дима бросился следом. Двор заливал резчайший свет мощной киловаттной лампы. На чердаке ударил еще один выстрел. Фома Андреевич уже одолел половину ступенек приставной, ведущей к чердачному окну лестницы, когда оттуда, из окна, шагнул и повалился, цепляясь руками, человек — Фома Андреевич подхватил его и на миг удержал, а подоспевший Дима принял его на грудь и вместе с ним повалился на землю. Человек был жив и весь в крови. Но это был не Архипов. Под плечом его расплылась черная лужа. Сунув пистолет за пояс, Дима выхватил нож и стал резать то, что на человеке было надето — мешковатую куртку из толстенного, едва ли не пожарного, брезента и поддетый под нее теплый свитер… Рана была кошмарная. Будто бензопилой. Кровь била фонтаном. Фома Андреевич пришел на выручку — сноровисто просунул под плечо раненого ремень, сделал петлю, затянул посильнее. Автомат, отчетливо сказал раненый. Там мой автомат. Я попал в него, понял? И второй — его я тоже зацепил. Сейчас, сейчас, сказал Дима, вот мы тебя перевяжем… Громкий — пушечный — выстрел. Забивает уши. И гаснет — от сотрясения? — лампа. Луч фонарика мечется по земле и по стенам. Дима с пистолетом, присел, ствол к небу — стрелять не в кого. Фома Андреевич! — голос Архипова. Сделайте свет! Фома Андреевич взбегает к двери, поперек двора ложится желтая полоса света. Светлее от этого не становится, темнота лишь раздвигается, а не рассеивается. Но, мягко спрыгнув с дровяника, Архипов попадает в эту полосу и замирает, ослепленный. Появляется Фома Андреевич, в руках у него лампа-переноска, и застывает на крыльце в позе статуи Свободы — идти дальше не позволяет провод. Но этого достаточно — становится видно, что под лестницей лежит что-то бесформенное. Архипов, прижимая к животу свою пушку, мелкими шажками приближается к тому, что лежит, и Дима, целясь из пистолета в то, что лежит, обходит раненого и тоже делает два шага вперед, стараясь, чтобы тень не упала и не закрыла… это. Поросшую свалявшейся комьями шерстью обезьяну с крокодильей головой. Так они стояли и смотрели, надо было что-то делать, а они все смотрели. Автомат! — прохрипел раненый; его надо срочно оперировать, но все как в столбняке. Ниоткуда возникает Татьяна, в руках у нее бинты, она встает на колени и начинает что-то делать с раной. Дима, я на чердак, сипит Архипов,

прикрой меня. Он сует Диме в руку фонарь, длинный, жестяной, китайский, а сам откуда-то взявшимся багром трогает чудовище, тычет его в бок, и оно переваливается на спину, грузно разбрасывая лапы; огромный толстый член торчит, как минометный ствол. Архипов то ли икает, то ли стонет, и Дима понимает вдруг, что Архипов боится ничуть не меньше, чем он сам. То есть — запредельно. Внутри у Димы кто-то зашелся в визге, и лишь тело почему-то держалось, как подобает. Архипов, зацепив чудовище багром за лапу, поволок его в дальний угол двора, а Дима, придерживаясь локтями — в одной руке «ТТ», в другой фонарь — стал подниматься по лестнице. Стой, подожди, закричал Архипов снизу, но Дима уже по пояс в окне — чердак длинный и узкий, свет почти не добивает до конца — что твой вагон. Стропила низкие, не распрямиться, какие-то сундуки и ящики, комод, стол — Архиповская старая мебель. Вон он, автомат — шагах в семи. И рядом, видимый наполовину, труп второго чудовища. Лестница трясется под Архиповым. Нет, не пущу. Иду сам… Прикрывай, Петрович. Свет его мощного фонаря расстилается над полом, верх занимает огромная тень. Пистолет в правой руке. Фонарь — в левой. Пять шагов… шесть… семь… Еще чуть-чуть — и автомат… И — медленное движение где-то на краю поля зрения. Сердце повисает. Взгляд, свет — ничего. Труп мертвей мертвого. Хотя… нет. Он не шевелится, но с ним что-то происходит. Непонятно… меняется что? Цвет? Форма? Странное оцепенение во всем теле, и даже тот, внутри, замолчал. Дима замер, неподвижный, понимая, что сейчас его можно просто брать и есть. И тем не менее — нет сил шевельнуться. А чудовище преображалось: исчезла шерсть, исчезли крокодильи челюсти… и вдруг оказалось, что перед ним лицом вниз лежит нагая девушка: мертвая, изломанная, мраморно-прекрасная. Длинные, волной, светлые волосы разметались по грязному полу, и между лопаток — бескровная дыра, в которую пройдет кулак… Ноги Димы подогнулись, он опустился на колени, и металл звякнул о металл: ствол пистолета об автомат. Этот звук подействовал, как нашатырь. Не выпуская фонаря и не отводя взгляда от трупа, Дима сунул «ТТ» за пояс и потянулся к «калашу». Краткий миг безоружности был ужасен. Не в силах повернуться спиной, он стал пятиться, отступать к окну. Осторожно! — крик Архипова и тут же — ослепляющий удар в затылок. Слепота, звон в ушах, пороховая вонь. Задергались тени — Архипов протискивался на чердак. Нормально, Петрович, сказал Дима. Потрогал затылок: больно, но крови нет, — поднял потухший фонарь и спокойно пошел к выходу. И, высунувшись по пояс из окошка наружу, увидел то, ради чего устраивался весь сегодняшний сабантуй: тусклые фары приближающегося автомобиля.

Архипов, подавившись матом, кошкой спрыгнул на землю. Лезть на дровяник некогда, и он, непонятно как скорчившись, умостился за колодой для колки дров. Фома Андреевич осторожно опустил лампочку на крыльцо. Машина остановилась по ту сторону ворот, мотор продолжал работать, хлопнула дверца… долгие секунды — и громкий, кулаком, стук в калитку! И Фома Андреевич, кашлянув, ровненьким-ровненьким шагом пошел открывать. Дима, положив ствол автомата на нижний срез окна, прицелился поверх его головы. Сейчас он откроет и сделает шаг влево — и упадет, когда войдут все трое…

Все, сейчас.

Нет, что-то с засовом…

Снова стук и неразборчивый голос.

Наконец, калитка открывается, открывается…

И входит Василенко.

Один.

И Архипов встает ему навстречу.

Василенко без фуражки, рукав кителя оторван, на плече автомат.

— Вы тут все целы? — голос сорванный, сиплый.

— Все, Федор. Нормально.

— Доктор где?

— В доме. Случилось что?

— В больницу ей надо. Фогель там уже зашился. Раненых…

— И у нас — Валера.

— Так он здесь был?!

— Н-ну… в общем, да.

— Сукин сын. Сильно ранен?

— Сильно, Федор.

— Слушай, Архипов, а что вы тут вообще устраиваете? Пальба у вас шла?

— У нас. Оборотни напали. Федор, давай отвезем Валеру, а потом вернемся за Лидой. Ее сейчас все равно нельзя трогать.

— Опять то же самое?

— То же самое.

Василенко длинно выругался.

Дима спустился вниз.

— Здравствуй, Федор Игнатьевич.

— И ты здесь, учитель…

— Пока вы говорите, он умрет, — сказала вдруг молчавшая Татьяна. Она так и сидела, положив голову раненого себе на колени. — Вы во всем разберетесь, а он умрет.

— Твоя правда, девушка, — сказал Василенко. — Беремся, учитель.

Когда его поднимали с земли, раненый вскрикнул. Застонал он и тогда, когда его втискивали в тесный салон милицейского «москвича». Татьяна села с ним, чтобы придерживать по дороге.

— Садись, учитель, — сказал Василенко. — Лишним не будешь.

Переднее сиденье было липким от крови. Дима приспустил стекло и выставил наружу ствол автомата.

Город не спал. Где-то что-то горело, над крышами летели снопы искр. Василенко вел машину медленно, их обгоняли — грузовики и легковые. По тротуарам группами шли люди, несли вещи, толкали коляски. Поблескивали стволы ружей.

— Так чем вы занимались, учитель? — спросил Василенко.

— Сидели в засаде, — сказал Дима.

— На оборотней?

— Нет. На тех гадов, которые уводят людей.

— Фью!..

— Они не пришли.

— Теперь я понял вашу возню. А еще хотел сказать вам… впрочем, чушь. Теперь ясно, что чушь. Значит, охота с подсадной сорвалась… Они убили Ловягу. Около полуночи.

— Что? Убили? Ловягу убили?

— Сунули головой в унитаз и выстрелили в затылок. Прямо в кабинете. Там у него личный сортирчик был — очень кстати…

— Господи! — сказал Дима. — Он что же — один был? Там же исполком, люди должны…

— А не было никого. Разбежались, что ли. Непонятно. Но, в общем, никого не было. А, может, не видели. Может, нечего было и видеть…

Дима сидел, как пришибленный. Странно — смерть этого гэбиста показалась вдруг многозначащей. Не просто смерть, одна из многих за последние дни, а знак. Неясно, чей, неясно, кому поданный, но — знак.

Не забыть позвонить, подумал он.

Перед распахнутой дверью приемного покоя стоял «уазик» скорой помощи, и шофер шарил лучом прожектора по разломанной местами больничной ограде. Отгони чуток! — крикнул Василенко. Шофер кивнул и тронул свою машину. Качнувшийся луч вдруг выхватил из темноты что-то длинное, змееобразное, приподнявшееся было над забором. Тут же ударила автоматная очередь, полетели щепки. Из-за забора донесся вой. Помогай, учитель, сказал Василенко. И ты, девушка…

Втроем они отнесли раненого в приемный покой. Там был ад. Люди лежали на кушетках, носилках, на голом полу. Некоторые могли сидеть, кто-то ходил, убаюкивая боль. Кто-то плакал. Кто-то стонал, кто-то ругался. Кто-то уже умер. Пахло кровью и мочой. Старуха-медсестра сделала Валере укол. Так что, Федор Игнатьевич, сказала она Василенко, до утра на припасах дотянем — и все. Хуже, чем в войну. Хуже, старая, кивнул Василенко. Учитель, ты с автоматом — иди наружу, карауль. А ты, девушка Татьяна, пройдись по больнице, собери пустые бутылки, бензин я подвезу. Попробуем огонь…

Поделиться с друзьями: