Соловьи поют только на Родине
Шрифт:
Плотный платок тумана, в который кутает плечи рассвет, бережёт день от сквозняков и простуды, а шёлковый плат тумана на закате, — так только, для форсу, как паутинка чулок и голошейкой при шубе в мороз.
На ткацком станке горизонта солнце плетёт невесомое полотно дымки. Ткань тоньше вздоха, но очевиднее предположения.
Густое от облаков, низкое небо, чудится надвинутым до бровей кепи, из-под которого выбиваются жидковатые уже, но покуда лишённые нездоровой жёлтой седины кудри дубравы. Лишь щетина сосняка даёт надежду на то, что не всё так грустно, как кажется на первый взгляд.
И будет ещё празднично сиять солнце у
Надежда и надежды
Человеку редкой стойкости, цирковой до мозоли на затылке,
воздушной гимнастке
Надежде Провоторовой
Ланта
— Осень подбросила золотой червонец листа под дверь…
— На крыльцо?
— Да.
— Чтобы зачем?
— Потомучто!
Вот это твоё задорное «потомучто!», не разделённое пространством для возможности обдумать ответ, я вспоминаю еже…
— Ежегодно?
— Ежеминутно! Оно полно надежд, это словечко. Упований на то, что всё будет, и это «всё» окажется непременно добрым, хорошим, уютным… Как твой взгляд в никуда в минуты страданий и боли… Как мне хотелось обнять тебя тогда, до хруста, дабы раздавить то, что снедает и не даёт жить дальше.
Мы редко видимся. Реже, чем хочется. Не так часто, как могли бы. Бесшабашность и наивность, неискушённость юности, что позволяла быть вместе вне обстоятельств реальных или поджидающих на каждом шагу искушений и сторонних лукавств, истощилась. А по нашей вине или по причине извне… Какая разница.
Знаешь, Надежда, я скучаю по тому мигу, когда мы одновременно, не сговариваясь, огляделись по сторонам и поклонились узким, мягким из-за ковра ступеням музея. Не из почтительности или благоговения. Просто сильно болела спина…
Я тоскую по тебе, Надежда, и по нашим общим надеждам, которые, увы, так и не сбылись.
Осеннее
Осень вдумчиво и неспешно прибирала округу, приготовляя её ко сну. Неслышной поступью ступала она по зелёным тротуарам, шёпотом, не допускающим перечить, приказывала ветру, — где и чем замостить, что оставить так, как есть, на откуп зиме.
По обыкновению всякого благоразумного, осторожного и умудрённого опытом, коих часто кличут с некоторой долей зависти и досады «себе на уме», ибо не каждому дано, осень распоряжалась так, как умела она одна, и лишь тем, что знала. А за большее не бралась.
Не морозила, к примеру, осень рек. Лужи обветрить, обметать их узкие губы лихорадкой тонкого льда или воду сделать погуще давешней летней, что просачивается всюду и отовсюду торопится сбежать, — это пожалуйста.
Бывало, зазовёт лето осень в гости, да зазевается, покуда за пирогами с вишней глядит, так после летят не в свой час с тех же вишен враз подурневшие листы, и лопаются под шагом засыпанные ими дорожки сада.
В осень решето дубравы делается всё реже и всё больше солнца наливается в ямки следов и овражки. Тропинки чудятся точно отлитыми из золота. Только не умалить сей позолоте печати минувшего летнего сумрака и сырости. Поздно спохватилось солнышко.
Подведённые серым осенние облака мнятся тою белокурой красавицей, что не умеет разглядеть в себе прелести, а рядится огненной брунеткой,
коих дюжина за пятак в базарный день. Кто б втолковал дурёхе, что хороша, и нет беды в её скромных, простых нарядах. Коли была б умна и усердна. Цены бы ей…Неблагодарность
Растревоженное туманом солнечных лучей, утро прислушивается к негодованию и досаде, с которыми ворон разрывает в клочья листы неба, исписанные ночью. Неловкость спросонка — причина тому, залитому чернилами от горизонта до горизонта небосводу, а непроливайка луны, стоящая на боку облака — свидетель того же самого. И не вспомнить уже никому и ни за что тех слов, кой вырвались на свободу, улетели в даль беспамятства перелётным птицам вослед.
Чёрная бабочка13 хлопочет крылами подле окошка, то ли воспоминанием о лете, то ли пеплом сгоревшей сосны. Павлиний глаз14 подбирает двусмысленно полы расшитого плаща с шёлковым подбоем цвета грусти и пустоты. Ну и почто? Неужто нечего вспомнить о лете, да хорошо сказать об нём?
Дурное, коли не сильно жалит, и то осыпается просохшим песком с сердца, словно с колен. Крупные куски битой волной ракушки, что прилипают к коже души, также роняют себя однажды, а до поры держатся, и оставляют после морщины следов, и просто — складки морщин.
Лето… А может ждут от него многого, больше, чем умеет дать оно? Ну — нагрета делается округа, так что ж с того. Набивший оскомину медовый ветерок разнотравья и впрямь хорош, да только сперва заметен, а после уж его как бы и нет.
— Это вроде, если жинка красавица! Сначалу-то видишь то, любуешься, сам себе завидуешь, а потом пообвыкнешь и не замечаешь. Другим, со стороны, кажется её краса, но ты уж глядишь не на неё, а всё больше на подгорелую стряпню, да неубранное бельё. Когда и прикрикнешь на неё, об чём раньше и подумать не смел. И ведь не то голос возвысить, — вздохнуть при ней громко не решался! А нынче…
— Вроде того, похоже. Когда который неблагодарный, да беспамятный, тот и не умеет помнить девичьей красы, ради которой некогда был готов жизни лишиться.
— Так некогда. Недосуг в семейной-то круговерти.
— Вот и я говорю — человек существо неблагодарное. Должен он не уставая радоваться тому, что есть, понимая цену, не принимая в том участия своих заслуг.
— Неужто их вовсе нет, заслуг этих?
— А какие, скажи, я сочту!..
Утро, растревоженное туманом солнечных лучей, прислушивалось к разговору, как к ветру, что шепеляво дул сквозь дыру в заборе. Ему было совершенно всё равно, чей день начат, а кому уже нет. Утро… чего с него взять.
Старушка наряжает ёлку…
Старушка наряжает ёлку… Игрушки достаёт из квадратной картонной коробки с нарисованным на крышке праздничным набором: бутылка Советского шампанского, баночка чёрной икры и косой срез копчёной колбасы. Каждую игрушку держит двумя руками, чтобы не разбить, ибо жалко. Теперь всё больше из пластмассы делают, роняй не хочу. Да разве ж это правильно? Те стеклянные не просто так, к ним надо бережно, нежно, со вниманием, ровно с минутками. Уронишь, будто истратишь понапрасну — рассыплются в мелкую стеклянную крошку, так и будешь после собирать, роняя на осколки слёзы, давить кровь из пальцев и, окромя боли, не о чем будет вспомнить, потешить себя будет нечем.