Соловьи поют только на Родине
Шрифт:
Совсем как человек…
— Что-то день так быстро прошёл, вам не кажется?
— Да что день, жизнь пробегает, запыхавшись, не успеваешь её разглядеть в лицо, — какова она, почувствовать аромат ея дыхания…
— Один лишь ужас от последнего вздоха мерещится во всём.
— Так и есть… Но нынче, это что-то особенное. Обычно, когда дел много переделано, время тянется, а сегодня раз и нету дня. Суматоха его слопала.
— Суета…
— Она самая.
Не умея сойти со своего места в самом деле, лес, всё же, уходит осенью. Расступается
Порхающие его листы похожи на бабочек, только те сливаются с мерцающими в последнем жару волнами воздуха, а эти… Роняют себя в глазах, на глазах, кидаются в ноги, да ничего уж поделать нельзя. Не вернуть. Ни дня, ни жизни, ни на ветви листву.
— Знакомо ли вам чувство, когда поутру, разглядев змею, что скользит по росе, хочется бежать не прочь от неё, но за нею, дабы разведать, — куда она и зачем.
— Нет, я бы поостерёгся!
— А я вот давеча вышел на крыльцо, вся трава в росе, ровно в инее, а по ней, будто по воде вилась прочь гадюка.
— И как не страшно вам сделалось!
— Подумайте, напротив, и сам себе удивлён. Змея стекала в лужу тени неспешно, а в устремлении своём была столь сосредоточена, что, казалось, не обратила на меня никакого внимания. И я сделал несколько шагов за нею…
— Так что же? Куда она намеревалась уйти?
— Увы. Я так и не узнал, Усовестился подглядывать дольше. Как бы снизошла она ко мне, не давала понять, что заметила слежку, хотя вряд. А я… как тать, эдак надо полагать?
— Да, ладно! Что это вы человечьими мерками к этакому пустячному и нежелательному во всех смыслах существу!
— А для них может мы с вами таковы, не думали?
— Вот ещё! Нет, конечно!
— Ну, оно и понятно. Начитавшись-то вздора…
…Неровный, поросший лесом горизонт, будто изгрызенный край чашки. Режутся зубки у нового дня. И он каждый раз новый: рождается, уходит, совсем как человек, — всякий раз новый, и тот же самый, каждый раз.
Мелодия осени
От дыхания осенней ночи исходит мягкий медовый аромат. Словно бы округа, напитавшись духом разнотравья летней порой, теперь делится им, и охотно. Тихие вздохи облегчения несут в себе сладость завершённых трудов и ожидание новых, ведь именно в них — счастье, придающее смысл повседневности. Тщательно стирая следы тщеты, забывается до часу её неотвратимость, а предрасположенность к ней же кажется некой условностью, кой имеется в виду, да сбывается не всякий раз, и далеко не с каждым.
— Ну уж, верно, не со мной! — Думается так. Ну, или не думается вовсе.
Обмакнув неровный обветрившийся ломоть месяца в болото, ночь поджидает, покуда он немного размокнет. Каравай-то луны съеден уже почти, вон, небо всё в крошках звёзд. И кажется, — ночь давно сыта, да негоже оставлять так, или вставать из-за стола, если наготовлено всего, обидишь хозяйку, кем бы она ни была.
Кстати, некстати расцветшая вишня светится в темноте не хуже неоткрытого никем созвездия.
Под ногами мокро, и от того с сожалением вспоминаются галоши, и как ребёнком отказывался надеть их, рыдая вовсе не из каприза, а страдая неподдельно.
Но из-за чего рвало сердце то пустячное страдание? Теперь уж не вспомнить, да и тогда было не понять, а вот нынче… пригодились бы галошки. Наверняка.Подсвечивая себе тихой лампадою солнца, от горизонта к облакам, поднимается по хрустальным ступеням небес день.
Благодаря тому, не ускользнёт от взгляда свежесть и нарядность округи. Гусли пригорка в струнах паутин, натянутых на колкие, золочёные колкИ травы, звенят неслышно, — то ветер, в настроении, который редко бывает у него, подбирает нежную мелодию, что была бы впору именно этому осеннему дню.
А там уж…
— Погляди, на что похоже!
— Овчина? Каракуль?
— Что-то ты всё по скорью16! То небо в мелких кудельках. Будто закрученные на папильотках кудряшки. Как у девиц.
— А сами бумажки где?
— Видишь, треугольными лоскутами листья лип и берёз? Вот, это они и есть.
Там же, среди листвы, на дороге, на самом виду — витая лента расплющенного чьей-то поспешностью ужа. Да столь малого, что хватило бы разве что на пинетку дитятка, которому посчастливилось ползать по мягкому ковру, а не по глиняному или дощатому занозистому полу.
Божьи коровки чудятся эмалевыми яркими пуговками на зелёных ещё, потёртых на сгибах локтей сюртуков листвы. Пришитые чёрным шёлком ножек, оторвутся вот-вот, стоит только солнышку отвернуться за чем-нибудь и перестать греть.
Выставлены напоказ роскошные броши нарисованных будто, зависших в воздухе стрекоз, чьи прозрачные крылья заподлицо с бледным небом. Самоцветы жуков прямо так, россыпью на выцветшей шерсти полян, всю в дырах нор полёвок.
Распущенная шнуровка разношенных туфель пригорка брошена на виду летом, а осени недосуг заниматься им. Землеройка, та, что с напёрсток, и чья ненасытность вмещает в себя один-единственный год, пыталась, впрочем, привести ту обувь в приличный вид. Сочинив из травы шнурки, продела их в отверстия многих собственных нор, но вот затянуть… не хватило у неё силёнок. Так и уйдёт пригорок в зиму неприбранным.
Холостой колосок тимофеевки ползёт гусеничкой по ветру, супротив земли. Из лета в осень, из осени в зиму, где поспит под снегом, сколь положено, а там уж и весна…
Не люблю я осени…
Осень стрижет заросший за лето лес. Первым делом укорачивает чубчик, дабы было видно голубые глаза неба.
— Эк ты выгорел на солнце! — Улыбается осень, а лес, что казался себе уже не годным никуда, подхватывают эту осеннюю шутку с радостью, которой уже от себя и не ждал:
— Правда? Выгорел? Я уж думал, что лысею…
— Зачем мне сочинять?! Если я говорю, что выгорел, значит, так и есть. А касаемо того, что лысеешь… Ну, да, редеет твоя шевелюра, так и что?! Весной отрастут новые, ещё успеет надоесть, когда натрудишь шею-то своими локонами…
Лес соловеет и от нежданной ласки, и от посулов, и от прикосновений. Пережжённые перманентом солнечного жара кудри падают к ногам, прикрывая залысины полян, проборы тропинок, скамьи поваленных стволов и замшелые стулья пней, — с прислоном17 и без.