Сомерсет Моэм
Шрифт:
IV
Чтобы не вводить читателя в заблуждение, спешу сообщить, что на этих страницах не будет того, что принято называть «полезной информацией». В этой книге описывается мое путешествие по Бирме, Сиаму и Индокитаю, но пишу я ее исключительно для собственного удовольствия, а также для удовольствия тех, кто, надо надеяться, захочет убить на нее несколько часов. Я — профессиональный писатель и за эту книгу рассчитываю получить кое-какие деньги, а заодно, может статься, и кое-какую похвалу.
Хотя путешествовал я в жизни немало, путешественник из меня негодный. Хороший путешественник владеет искусством удивляться. Ему всегда интересна разница между тем, что происходит у него дома, и тем, что он видит за границей. Если он наделен тонким чувством абсурдного, у него обязательно вызовет смех то обстоятельство, что люди, среди которых он очутился, одеваются совсем не так, как он. И он не перестанет искренне удивляться тому, что бывают на свете, оказывается, и такие, кто вместо вилок ест палочками и пишет не авторучкой, а кисточкой. Поскольку всё представляется ему необычным, он всё подмечает, и, в зависимости от наличия или отсутствия у него чувства юмора, он может быть забавен или поучителен. Я же так быстро ко всему привыкаю, что новые люди и места перестают казаться мне чем-то новым
V
В Пагане небо было затянуто тучами, моросил мелкий дождик. Вдали я увидел пагоды, которыми знаменит этот город. Подобно неясному воспоминанию о каком-то диковинном сне, они выступали из утреннего тумана — огромные, далекие, таинственные. Речной пароходик высадил меня возле грязной деревушки, в нескольких милях от цели моего путешествия, и мне пришлось ждать под дождем, пока слуга не нашел запряженную быками повозку, на которой я мог бы добраться до места. Повозка была безрессорной, с навесом, на прочных деревянных колесах, выложенная изнутри циновками из кокосовой пальмы. Под навесом стояла невыносимая жара, нечем было дышать, но мелкий дождь тем временем превратился в настоящий ливень, и оставалось только радоваться, что у меня есть крыша над головой. Я растянулся на циновках, а когда так лежать надоело, сел, скрестив ноги. Быки шли с черепашьей скоростью, но когда они переступали через колею, проложенную повозками, меня встряхивало и подбрасывало, когда же повозка перевалилась через огромный камень, я чуть было не вывалился наружу. Когда, наконец, мы остановились перед домом окружного инспектора, я чувствовал себя так, словно меня избили до полусмерти.
Дом стоял на берегу реки, у самой воды, под большими раскидистыми деревьями — тамариндами, баньянами, в окружении кустов дикого крыжовника. Деревянные ступеньки вели на просторную веранду, служившую гостиной, а за верандой располагалась пара гостевых комнат с ваннами. По всему было видно, что одну из комнат кто-то уже занял, и не успел я осмотреть дом и спросить мадрасси, какие соления, консервы и спиртное у него имеются, как на пороге вырос маленький человечек в тропическом шлеме и плаще из прорезиненной ткани, с которого стекали потоки воды. Он сбросил с себя все мокрое, и мы сели обедать — «полудничать», как здесь говорят. Оказалось, что он чехословак, работает в Калькутте в экспортной фирме, а в Бирму приехал в отпуск смотреть достопримечательности. Он был невысок, с густыми черными волосами, хищным, крючковатым носом, в очках с золотой оправой. Штингах туго обтягивал его плотную фигуру. По всей вероятности, турист он был активный и энергичный: шедший с самого утра дождь не помешал ему посетить никак не меньше семи пагод. Пока длилась трапеза, дождь перестал, и вскоре уже сияло солнце. Не успели мы выйти из-за стола, как чехословак уже снова собрался в путь. Сколько всего пагод в Пагане, мне неизвестно, но когда стоишь на возвышении, они тянутся до самого горизонта. Расположены пагоды не дальше друг от друга, чем надгробия на кладбище. Пагоды здесь самого разного размера и сохранности. По их массивности, форме и великолепию можно судить о том, какой огромный, многолюдный город здесь когда-то шумел. Сегодня же на этом месте стояла деревня с широкими, ухабистыми, обсаженными огромными деревьями улицами; деревенька славная, небольшая, дома тоже небольшие, на вид уютные, крытые рогожей, живут в них рабочие-лакировщики: Паган, забыв о своем былом величии, промышляет теперь этим скромным ремеслом.
Из всех пагод только одна — Ананда — до сих пор является местом паломничества. В высокой позолоченной комнате у позолоченной стены стоят четыре громадных позолоченных Будды. Вы вступаете под позолоченный свод и осматриваете их одного за другим. Вид у Будд, озаряемых бликами тусклого золота, совершенно непроницаемый. Перед одним из них монах в желтом одеянии тонким голосом, нараспев читает мантру, смысл которой вам не доступен. Остальные же пагоды пустуют. Из-под тротуара пробивается трава, кое-где пустили побеги молодые деревца. Пагоды стали пристанищем птиц. Над их вершинами кружат ястребы, на карнизах тараторят маленькие зеленые попугайчики. Чем-то пагоды напоминают причудливые, жутковатого вида цветы, превращенные в камень. Одной из них архитектор придал вид лотоса, точно так же, как действовал архитектор церкви Святого Иоанна, что на Смит-сквер. Проектируя здание, он взял за основу оттоманку королевы Анны; в пагоде ощущается та барочная избыточность, по сравнению с которой иезуитские церкви в Испании кажутся аскетичными. Вид у пагоды нелепый, смотреть на нее без улыбки невозможно, однако ее богатое убранство захватывает. Она аляповата, но все же по-своему любопытна, и фантазия, которую вложил в нее зодчий, завораживает. Чем-то она напоминает ткань, которую всего за одну ночь соткали бессчетные руки одного из своенравных богов индийской мифологии. Будды в пагодах, все как один, погружены в медитацию. Позолота на этих гигантских фигурах давным-давно стерлась, да и сами фигуры превращаются в прах. Диковинные львы, что охраняют вход в пагоду, рассыпаются на своих пьедесталах.
Странное и печальное зрелище. И, тем не менее, в нескольких пагодах я побывал, удовлетворив тем самым свое любопытство и не ударив в грязь лицом перед чехословаком. Он же разделил все пагоды по стилю и отметил в своей записной книжке особенности каждой. В отношении каждой пагоды имелась у него особая теория, и в его голове все они были разложены по полочкам, дабы в случае необходимости выступить в защиту своей теории или же пуститься в научный спор. Не было ни одного до основания разрушенного храма, которого он бы не подвергнул самому тщательному анализу. Чтобы должным образом описать форму и размер плитки, он скакал по обвалившимся лестницам с проворством горного козла. Я же предпочел сидеть без всякого дела на веранде дома окружного инспектора и смотреть по сторонам. Раскаленное полуденное солнце стерло с ландшафта все краски,
так что деревья и дикий кустарник, которые пышно разрослись там, где жили и трудились люди, поблекли и посерели. Когда же день стал клониться к вечеру, выжженные солнцем цвета вернулись, подобно эмоциям, которым мы до времени в повседневной суете не даем воли, и деревья и кусты вновь окрасились в сочный зеленый цвет. Солнце закатилось за противоположный берег реки, и красное облако на западе отразилось в неподвижной водной глади. Ни дуновения, и Ирвади застыла в полудреме. Неподалеку одинокий рыбак в челноке испытывал свою рыбацкую судьбу. Чуть в стороне возвышалась пагода, одна из самых здесь красивых. В свете заходящего солнца ее кремовые цвета еще больше смягчились и приобрели оттенок старинных шелковых платьев, из тех, что выставляют в музеях. Пагода радовала глаз своей симметрией: число и форма башенок с одной стороны в точности соответствовали числу и форме башенок с другой, а пламенеющие на закате окна дублировали находившиеся под ними такие же пламенеющие двери. Отделка отличалась какой-то вызывающей красотой, словно стремясь вознестись на заоблачные вершины духа, словно в отчаянной борьбе не на жизнь, а на смерть не могла позволить себе довольствоваться сдержанностью хорошего вкуса. И вместе с тем было в этой пагоде нечто величественное; величественным было и безлюдье, царившее вокруг нее. Казалось, для земли, на которой стоит пагода, она была слишком тяжким бременем. А ведь стоит она здесь уже много веков; стоит и бесстрастно взирает на улыбающуюся излучину Иравади. Птицы весело пели на деревьях, стрекотали сверчки, и квакали, и квакали, и квакали лягушки. Где-то насвистывал грустную мелодию на своей простенькой дудочке мальчик, из деревни доносились громкие голоса. На Востоке тишины не бывает.Тем временем вернулся чехословак. Он изнывал от жары, одежда его была покрыта толстым слоем пыли, он устал — но был безмерно счастлив: не упустил ничего и всюду успел. И чего только не узнал он за этот день! Пагода тем временем стала погружаться во мрак и смотрелась теперь какой-то эфемерной, как будто была построена из тоненьких досок, — вы бы ничуть не удивились, если бы увидели это воздушное строение со стандартным набором колониальных товаров на Всемирной парижской выставке. В этой сельской глуши пагода имела до крайности непривычный вид. Чехословак сообщил мне, когда она была построена, при каком короле, а потом, разойдясь, принялся с энтузиазмом рассказывать про историю Пагана. Память у него была отменная. Он сыпал фактами и перечислял их с бойкостью лектора, который читает свою лекцию далеко не в первый раз. Но мне его факты были неинтересны. Какое имело значение, что за короли тогда правили страной, в каких битвах они одерживали победу и какие земли завоевывали? Мне было вполне достаточно видеть их рельефные изображения на стене храма: вот они выстроились вереницей, вот, восседая на троне, принимают дары от посланцев покоренных народов, а вот, окруженные лесом копий, мчатся в пылу боя на колесницах. Я поинтересовался у чехословака, что он собирается делать со всей этой информацией.
— Что делать? Да ничего, — ответил он. — Люблю факты. Люблю всё знать. В какую бы страну ни ехал, я читаю абсолютно все, что про нее написано. Изучаю историю, флору и фауну, обычаи и привычки людей, знакомлюсь с ее искусством и литературой. Про каждую страну, где мне довелось побывать, я могу написать целую книгу. Я — кладезь знаний.
— Именно так я вас про себя и охарактеризовал — кладезь знаний. Но какой смысл в информации, которая ничего не дает? Информация ради информации — то же самое, что лестница, которая упирается в глухую стену.
— Ошибаетесь. То, что вы называете информацией ради информации, сродни булавке, которую вы подбираете с пола и прикалываете к воротнику вашего пальто. Сродни бечевке, узел на которой вы, вместо того чтобы его разрезать, развязываете и прячете бечевку в ящик комода. Никогда ведь не знаешь, когда эта информация пригодится.
И, словно в подтверждение того, что сравнения эти он взял не с потолка, чехословак отвернул подол (за отсутствием воротника) своего штингаха и продемонстрировал мне четыре аккуратно приколотые рядком булавки. <…>
VI
Из Пагана я направился в Мандалей. Начать с того, что Мандалей — это имя. Ведь есть места, чьи названия благодаря эпизодам из истории отличаются какой-то особой магией, и мудрый человек, может статься, обойдет такие места стороной, ибо они вряд ли оправдают те надежды, какие на них возлагаются. Названия живут своей собственной жизнью, и пусть Трапезунд — это всего-навсего нищая деревня, романтический ореол ее имени будет все равно у всех мыслящих людей вызывать ассоциации с блеском и мощью Империи. А Самарканд? Найдется ли хоть один человек, у которого, напиши он это слово, не участится пульс и не зайдется сердце от неутоленного желания? Уже одно название реки Иравади рождает в нашем воображении ассоциации с неудержимым и мутным потоком. Пыльные, забитые горожанами, прожаренные слепящим солнцем улицы Мандалея широки и прямы. Набитые людьми тащатся по улицам трамваи; пассажиры теснятся на сиденьях и в проходах, висят, подобно мухам, облепившим переспелые плоды манго, на подножках. Унылая вереница обшарпанных домов с балконами и верандами — смотрятся они примерно так же, как здания на главной улице какого-нибудь европейского города, переживающего не лучшие времена. Здесь нет узких проулков и окольных путей, куда бы в поисках невообразимого могло бы проникнуть наше воображение. Но все это не существенно; у Мандалея есть имя, и звуковая гармония этого прелестного слова вобрала в себя всю светотень романтики.
Есть в Мандалее еще и форт. Окружен он высокой стеной, вокруг стены тянется ров. В форте и сейчас стоит дворец, раньше же располагались снесенные теперь правительственные службы короля Тибо и дома его министров. В стене, через равные промежутки, расположены беленные известью ворота с надстроенными над ними бельведерами, похожими на беседки в китайском саду, а на бастионах — павильоны из тикового дерева; причудливый вид этих павильонов никак не вяжется с их военным предназначением. Стена выложена огромными необожженными кирпичами цвета увядшей розы. У подножия стены протянулась широкая полоса выложенного дерном газона, где густо растут тамаринды, кассии и акации; стадо бурых овец не спеша, но целенаправленно щиплет сочную траву, а вечерами здесь же прохаживаются по двое-по трое бирманцы в своих цветастых юбках и красочных головных уборах. Это маленькие, крепкого сложения мужчины с коричневыми от загара лицами, в которых есть что-то монгольское. Двигаются они столь же неспешно и уверенно, что и овцы, как будто эта полоса земли принадлежит им и они пришли ее обрабатывать. В них совершенно отсутствует уклончивая грация, настороженная элегантность проходящего мимо индуса; им не хватает изысканности его черт, его бросающейся в глаза томной женственности. Они то и дело улыбаются. Они счастливы, веселы и неизменно доброжелательны.