Сон о Кабуле
Шрифт:
– А третью сделаем детской. Там будет просторно и просто. Чтоб было где рисовать, строгать и точить. Играть в мяч, ходить на головах, если им это захочется, и чтобы тоже лежал ковер, по которому они топтались голыми пятками.
– Конечно, будет ковер…
Он уже чувствовал, что-то случилось. Пока его не было и он колесил по Кабулу, ее настигла какая-то весть, и эта весть была против него, разлучала их, и он был не в силах противиться. Нес свою околесицу, беспомощно и ненужно мечтал, и она не прерывала его.
– Я перестану ездить в мои журналистские поездки, засяду дома, начну писать мою книгу. Этого писания мне хватит на год или два. Ты будешь
И опять ему показалось, что чьи-то бесшумные руки пронесли перед ним на подносах московские дожди и снега, белизну Манежа, кирпичные кремлевские стены с янтарным свечением дворца, с черным золотом ночных куполов и видением Василия Блаженного. Мосты и решетки, убеленные снегом. Двух каменных львов на воротах. Блестящий проспект с вихрями красных искр. Они вернулись с прогулки, неся в своих шубах запах снега и холода, вошли в свой дом. Она идет ставить чай. Он входит в свой кабинет, в уютные, с детства знакомые запахи книг и бумаг. Портрет отца на стене. Он извлекает из папки свой детский наивный рисунок.
Раздался длинный громкий звонок, как будто треснуло, разлетелось от удара оконное стекло. Она торопливо поднялась, схватила трубку:
– Да, да, я слушаю!.. Москва, я слушаю!.. – повернулась к нему растерянным, раздраженным и одновременно умоляющим лицом. – Это меня… Мой муж… Он уже звонил один раз…
Они оставались в комнате, вдвоем, но в нее входил уже кто-то третий, перешагивая через хребты и пустыни, несся вслед за телефонным звонком.
– Да, это я, мой милый, – сказала она, отворачиваясь от него, наклоняясь с трубкой, словно желала спрятаться от него под ковер. – Я очень хорошо тебя слышу.
Белосельцев поднялся, ушел в ванную, открыл кран с водой, видя, как упала на фарфоровую поверхность прозрачная струя воды, расплющиваясь серебряной брошью. Стоял, глядя на воду, слушая мерную вибрацию крана, сквозь которую неразличимо доносились слова телефонного разговора. «Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?… – странно залетела в его сознание пушкинская строка, и он повторял ее в кабульском номере, глядя на серебряную брошь, слыша заглушённые, помещенные в водяную струю звуки ее голоса. – Скажи мне, кудесник, любимец богов…»
Ее голос умолк, и он некоторое время ждал, желая убедиться, что разговор с Москвой завершен. Выключил воду, глядя, как на хромированном кране выступила водяная роса. Вышел из ванной. Она сидела у стола, опустив на колени руки, и смотрела на него.
– Я завтра улетаю в Москву, – сказала она. Он не ответил, ему показалось, что она уже произнесла эту фразу секунду назад, и теперь повторяла. – Когда ты пришел, я хотела тебе сказать, но не решилась.
– Что произошло? – он чувствовал, как в нем все застыло и замерло. Мышцы утратили эластичность и гибкость. В суставы налили холодный бетон. Сердце, как огромная, осыпанная инеем клубничина, остановилось в груди. Глаза смотрели на скатерть с разложенными ожерельями, на распустившийся цветок красной розы, как сквозь ледяную прозрачную толщу. – Что произошло за этот час?
– Муж звонил из Москвы, хочет, чтобы я возвратилась. Моя работа окончена, мне здесь больше нечего делать.
– Ты
могла бы повременить. Тебя никто не гонит. На пару дней ты могла бы остаться.– Нет, это невозможно. Я боюсь. Все может опять повториться, эти разбои, стрельба. Мне сказали, я встретила одного человека, что ожидают повторения путча. Этого я больше не вынесу. Я боюсь этой крови, хочу убежать.
– В городе спокойно. Я узнавал у военных. Все контролируется. Я мечтал, что мы послезавтра полетим с тобой в Кандагар. Посмотрим святыни, знаменитую мечеть с гробницей, где хранится священный волос Пророка. Там удивительные восточные рынки, огромные, как церковные купола, гранаты. Я надеялся, что мы полетим.
– Там война, стреляют танки. Я не хочу войны. Не хочу разрушений и крови. Не хочу обмана. Ты меня обманывал.
– В чем? – он понимал, что все завершается, все свертывается в тонкую свистящую спираль, в сверхплотный завиток, в точку, из которой недавно все появилось, расцвело, сулило небывалое счастье. Все превращалось в точку, и эта точка, как моментальный блеск на воде, мелькнет и исчезнет. – В чем обман?
– Ты сказал, что ты журналист. А ты не журналист, ты разведчик. Ты сказал, что вернешься в Москву и станешь писать свою книгу. Но ты не станешь писать, а снова улетишь на задание куда-нибудь, где убивают, взрывают, бомбят, где люди страдают и мучаются. Я боюсь всего, что связано с войной и страданием.
– У тебя был Долголаптев? Это он тебе все рассказал? Она не ответила.
Предзимняя, продуваемая ветром опушка с сухой колючей травой. Снежная поземка, летящая вдоль стволов, сквозь путаницу мертвых стеблей. И в этой поземке побитые морозом цветы, последние чахлые колокольчики, гераньки, ромашки. Он смотрит на них с любовью и болью, будто в этих мерзлых цветах с умертвленным исчезнувшим летом пропадает драгоценная часть его жизни и он с ней навсегда прощается.
– Я делаю тебе больно, я знаю. Прости меня. Я так тебе благодарна. Мне было чудесно. Ты спас меня, не дал мне сойти с ума. Но я не могу здесь остаться. Я боюсь того мира, с которым ты связан. Я обычная московская мещанка, мне нужен покой, уют. Чтобы тот человек, которого я любила, был всегда рядом. Не покидал меня. Ты видишь, я тебя не достойна. Прости меня.
– Останься, – сказал он.
Летела поземка, снег набивался в путаницу блеклых стеблей, ударял в лицо, и сквозь белую завесу снега, заметаемые, чуть краснели цветочки герани, голубел колокольчик.
– Я вижу, ты мучаешься. Я дурная женщина. Но я должна это сделать. Возьми эти ожерелья и кольца, я не могу их принять. Эти синие лазуриты и яшмы, они, как глаза оленей, смотрят на меня. Возьми! – она ссыпала со стола украшения, сложила в пакет. Перстень упал, покатился. Она нагнулась, пошарила, вынула его из густого ворса ковра, кинула с легким звяком в пакет. – Возьми!
Вложила пакет ему в руку. И он стоял, потрясенный. Не мог шевельнуться. Не мог кинуться и обнять ее ноги. Не мог ее ударить. Не мог вышвырнуть в окно украшения. Не мог своей страстной, взывающей к Богу молитвой добиться ее любви, добиться себе спасения. Стоял посреди ее номера, держа в руках тяжелый пакет, несчастный, как беженец, погорелец, сохранив в этом малом пакете единственное свое состояние.
– Ступай, – сказала она. – Прости.
Он шел по темному коридору, по зимней опушке, сквозь колючую сухую пургу, в которой скрывалась земля, скрывались вершины деревьев и были не видны последние неживые цветы. Коридорный, приподнявшись с циновки, молча ему поклонился.