Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Москва шевелилась, двигалась, меняла обличье. Озаренные фасады зданий возникали и исчезали, менялись местами, поворачивали в разные стороны свои воспаленные окна. В огромных витринах бриллианты, драгоценности и меха сменялись окровавленными тушами, копчеными окороками, отрубленными головами коров и свиней. В ночном клубе обнаженные женщины качали на бедрах разноцветные павлиньи перья, и вдруг среди них появлялся черный раввин, открывал священную книгу, и посетители начинали молиться. В сыпучей метели, вместе с хлопьями легкого снега, летели какие-то бороды, старые кивера и кокарды, камергерский шитый сюртук, и их догоняла буденовка с красной звездой, кожанка комиссара. Отовсюду слышалась музыка. Из открытых окон особняка – чистый звук рояля. Из подворотни – вой ветра и лай собак.

Из проезжего джипа – горячий рок-н-ролл. Из сквера, где качались деревья, – стук морозных суков, карканье хриплых ворон. Казалось, Москва снимается с места, готовится в странствие. Всеми домами и храмами, всеми дворцами, министерствами, тюрьмами снимется со своих холмов, сорвется с фундаментов и под музыку метели улетит в небеса, как огромная летающая тарелка, вращаясь вокруг Кремля. Опустится на другую планету, в другой половине галактики.

Ему казалось, что в этой мистической Москве скрывается от него какая-то тайна. Какое-то малое, ускользающее от понимания слово. Какой-то хрупкий, едва уловимый звук. И он бежал по Москве, догоняя этот звук, ловя его в скрежете трамвая, обронившего с проводов зеленую длинную искру. В звоне хрустальных дверей, в которых мелькнула прелестная, усыпанная снегом женщина.

Особняки на бульваре были как волшебные видения. Розовый, с янтарными окнами, с чугунными решетками на балконах, начинал вдруг рябить, как отражение, туманился, словно облако, возносился сквозь черные плетения деревьев. Белоснежный, с хрустальными зажженными люстрами, словно в глубине, среди мраморных колонн, шел бал, танцевали офицеры и дамы. Два каменных льва на воротах, в шапках снега, привстали на лапах. Горела, лучилась на водостоке сосулька. И все летело в метельное небо. Нежно-бирюзовый, льдисто-сияющий, с узорным фронтоном, на котором – античные герои и женщины, амфоры и священные чаши, начинал отрываться от сугробов и вместе с гранеными фонарями, с их сиреневым светом, исчезал в туче снега.

И внезапно, среди мелькания особняков, улетавших колоколен, наполненных льдом водостоков, его осенило. Он стоял на бульваре, с раздуваемыми полами пальто. Золотистый особняк бросал на снега длинные полосы света. И его осенила грозная и простая догадка, превращавшаяся среди снежных серебряных струй, налетавших автомобильных огней в очевидную страшную истину. Его обманули. Легкими несильными толчками его двигали от одного человека к другому, и последним, едва ощутимым усилием, в черном «линкольне», замкнули контур интриги. Соединили незримые лепестки детонатора. Электрический ток побежал, и взрыв неминуем. Москва, охваченная прилетевшей из мироздания метелью, в предчувствии взрыва стремится улететь в небеса.

Он нашел телефонную будку. Схватил ледяную трубку. Глядя сквозь радужную изморозь, набрал номер Ивлева. Телефон молчал. Ивлев все еще находился в Туле, поднимал десантников на военный переворот. Позвонил к Чичагову. Тот оказался дома.

– Мне нужно тебя увидеть.

– Заходи.

– Нет, спустись вниз, на улицу.

– В такую-то метель?

– Я жду тебя в твоей подворотне.

Чичагов жил в огромном сталинском доме, недалеко от университета. Окна туманно желтели по фасаду, среди лепнины, тяжелых карнизов и барельефов. Темные арки вели внутрь двора. Перед домом, задуваемые пургой, светили фонари. Каждый был окружен мятущимся белым светом. Под каждым качалось размытое световое пятно.

Чичагов вышел из теплой квартиры, и его черное пальто еще не было забросано снегом, а глаза, непривыкшие к колючему ветру, подслеповато высматривали Белосельцева. Белосельцев вышел к нему и окликнул. Они стояли под фонарем, в пятне размытого синеватого света.

– Ты уже знаешь, что сегодня я встречался с Имбирцевым? – спросил Белосельцев, чувствуя, как в легкие ему залетает метель.

– Да, – ответил Чичагов.

– Ты знаешь, что до этого мы встречались в усадьбе Вердыки, и Ивлев унес приготовленную Кугелем папку?

– Я знал.

– Ты был изначально уверен, что Имбирцев, узнав о папке, не желая допустить «ирангейт», должен убить Ивлева?

– Да, – сказал Чичагов.

– Ты разработал операцию, в результате чего Имбирцев

с моей помощью убьет нашего фронтового товарища, Ивлева, который готов сковырнуть этот сучий режим, сделавший тебя холуем? Ивлева, с которым в расположении Гератского сто первого полка мы обменялись часами, как братья, и ты разлил в стаканы привезенный из Тарагунди пахнущий соляркой спирт, и мы все трое выпили за победу и за то, чтобы помнить друг друга? Сначала Имбирцев уберет опасного Ивлева, а потом ты с Кугелем уничтожишь Имбирцева?

– Да, – сказал Чичагов, стоя в шатком пятне синеватого света, и казалось, что ветер раскачивает длинное тощее тело Чичагова.

Белосельцев ударил его в лицо. Усталые мышцы не сумели вложить в удар всю ненависть, какую он испытал, а шаткий, колеблемый свет сделал удар не точным. Кровь брызнула из худого лица Чичагова, тут же смешалась с растаявшим снегом. Чичагов не упал, отшатнулся, ответил ударом. Оглушил Белосельцева, но тот не упал, а кинулся на Чичагова, стараясь сделать ему подножку, поскальзываясь на снегу, хватаясь за черный рукав Чичагова. Они оба рухнули в сугроб под свет фонаря. Молча крутились в снегу, цепляя воздух руками, нанося друг другу слепые удары. Эта была драка двух ослабевших стариков, которые бултыхались в синеватом световом пятне, разбрасывая искрящийся снег. Они быстро обессилели. Поднялись. Стояли, тяжело дыша. Чичагов достал носовой платок, отирал окровавленное лицо.

– Снег приложи, – сказал Белосельцев.

Чичагов послушно нагнулся, схватил пригоршню снега, прижал к разбитому носу. Они стояли в метели, в синеватом пятне фонаря.

– Я не мог поступить иначе, – сказал Чичагов. – Я генерал разведки. Старый сторожевой пес государства, кем бы оно ни возглавлялось. Этого переворота нельзя было допускать. Это была бы очередная подставка. Ни какой конспирации, никакой проработки, одна только дурь. Как в 91-м и 93-м, такой же провал. Сотню, другую постреляли бы на подходе к Москве. Пару десятков арестовали бы еще в гарнизонах. Военное положение. Запрет политических партий. Разгон Думы. А в итоге – распад России. Кавказ, Поволжье, Урал только и ждут, как бы уйти из-под власти Москвы, в которой только и знают, что стрелять друг друга. Я действовал в интересах страны, предотвращал распад государства.

– Нельзя отыграть назад? Предупредить Ивлева?

– Невозможно. Люди Имбирцева поехали в Тулу.

– А Имбирцев? Его связи с Ираном в интересах России? Его тайное «русское дело»?

– Его остановят. Нельзя торговать стратегическими секретами государства. На моем месте ты бы поступил точно так же.

Они стояли в метели. Мимо катились размытые огненные шары, раскачивались огромные тени, словно из-за каменных домов выглядывали великаны, подбрасывали ввысь лопаты, полные снега.

– Хотел спросить еще об одном, – Белосельцев чувствовал, как гудит от удара голова и в туфлях тает попавший внутрь снег. – Помнишь, тогда в Кабуле, в год нашего знакомства? Там была женщина, секретарь из МИДа, которой я увлекся… Это ты ей сказал, что я не журналист, а офицер разведки?

– Да, – ответил Чичагов.

– Для чего?

– Не помню. Может быть, потому что ты мне не нравился. Или еще почему-то. Теперь уж не вспомню.

– Я пошел, – сказал Белосельцев. Повернулся, двинулся в пурге, стараясь не поскользнуться, туда, где в белом тумане горела красная буква «М». Ему показалось, что в снегопаде, за домами, в невидимом храме, глухо ударил колокол.

Глава тридцать девятая

В Кандагар его провожал Чичагов, передавая конверт с материалами, предназначенными для советников ХАДа. Сажая в машину, сообщил, что приехал из Москвы офицер и сказал, что умер генерал. Знал о своей неминуемой смерти, сам расписал распорядок своих похорон. Просил, чтоб в могилу с ним опустили синюю стеклянную вазочку из гератского стекла, стоявшую на столе в его кабинете. Известие причинило Белосельцеву новую боль, которая слилась с неисчезающей болью, словно кровоточащий незасохший порез перечеркнули поперечным надрезом. Он летел в самолете среди ровного дрожания обшивки и думал, что эта неделя отняла у него столько людей, что хватило бы на целую жизнь.

Поделиться с друзьями: