Сопка голубого сна
Шрифт:
«Бронислав Найдаровский
род. З.У. 1883 года в Варшаве — погиб 27.IX.1939 года, защищая Варшаву. Член БО «Пролетариата», бывший узник Акатуя и ссыльный».
Все обратили внимание, что на надгробном камне была сделана и вторая надпись:
«Тереза-Вера Найдаровская, урожденная Извольская, род. 16.11.1888 года в Киеве — умерла в Варшаве».
Не хватало только даты смерти.
Случилось это второго ноября, в День поминовения усопших, на кладбище было полно цветов, огарков свечей, бумаг, фольги. Тереза рассчиталась с рабочими. Потом состоялся молебен. Среди сибиряков и многих товарищей Бронислава по оружию была и невестка, Вожена, на которой Зютек женился в августе, в канун войны. От Зютека не было пока никаких вестей. Прощаясь с Боженой на трамвайной остановке, Тереза попросила ее непременно зайти к ней попозже, «В семь часов, не забудь!» — «Буду непременно, мама...»
Когда в семь часов Божена позвонила, ей никто не открыл.
«Так меня и похороните. Я искупалась, надела все чистое...»
Рядом на столе лежал лист бумаги:
«Я не могу больше жить без Бронека. Ухожу к нему... Прости, доченька, что оставляю тебя одну в такое время. Но ты молодая и все снесешь... Прощай!»
Рядом лежал конверт с завещанием, по которому дом и все имущество переходило детям — Божене и Юзефу Гоздава-Найдаровским.
С погребением у Вожены были сложности. Пришлось долго уговаривать врача, чтобы он в свидетельстве о смерти вместо самоубийства (отравление люминалом) указал инфаркт. В конце концов она похоронила Терезу рядом с Брониславом, вписав на надгробном камне отсутствовавшую дату — 2 ноября 1939 года.
Божена переехала в опустевший дом и стала ждать. Жизнь была тогда сплошным ожиданием. Зютек появился только в ночь под Рождество, осунувшийся, похудевший, переодетый железнодорожником. Ему было что рассказать. В начале войны, когда польские войска отступали по всему фронту, кавалерийская бригада генерала Абрахама вторглась на территорию Германии, дошла до Всховой, затем повернула назад и начала пробиваться к своим. Зютек командовал эскадроном, заменив своего погибшего ротмистра. Участвовал в сражении под Кутно, остался невредим, но потом под Сохачевом был тяжело ранен, лежал в госпитале, когда его перевозили в занятую немцами Познань, бежал из эшелона и тайком пробирался домой. «Война не кончилась,— заявил он Божене,— мы только начинаем!» Он пробыл дома несколько дней и попрощался. В дальнейшем появлялся и исчезал столь же внезапно, уйдя с головой в подпольную борьбу. Однажды его перебросили в Англию, откуда он вернулся в чине ротмистра. Погиб в Варшавском восстании 25 августа 1944 года.
Только в 1945 году его вдова отыскала место захоронения и перенесла тело мужа в семейный склеп. На камне появилась еще одна надпись:
«Юзеф Гоздава-Найдаровский, ротмистр Войска Польского, род. 26.1Х.1913 г. в Старых Чумах в Сибири, погиб в Варшавском восстании 25.VIII.1944 г.»
Вдова живет с подругой. В доме Найдаровских находится кооперативное ателье «Трудолюбие». Работает в нем около двадцати женщин, которые вяжут по заказу свитеры и джемперы. Ателье славится своей отличной работой.
Могила Найдаровских на кладбище Повонзки привлекает всеобщее внимание. Ухоженная, всегда в цветах. Красивый, напоминающий пальму явор у изголовья, около него оригинальная скамеечка в форме седла. Каждое воскресенье туда приходит пожилая женщина. Резвые белки выбегают ей навстречу, у нее для них орешки и ласковые слова. Она живет, ухаживает за усопшими...
1981—1983, Варшава — Мазурский озерный край
Это моя десятая и, должно быть, последняя книга. Отдаю ее в печать не без сожаления, прощаясь с ней, как с другом, который помог мне пережить тяжелое время, и думаю с тревогой — как же быть теперь без «Сопки голубого сна»?
Закончив «За Опивардой, за седьмою рекой», я не собирался больше писать. Этим томом рассказов о сорока годах моих скитаний на байдарках я думал достойно попрощаться с читателем, ведь там много приключений, много природы, а во всех услышанных, увиденных и пережитых историях отражаются, словно в зеркале воды, картины жизни разных регионов Польши.
Но в ту же осень, памятную осень 1981 года, назавтра после Дня поминовения я попал на Повонзки. Кладбище, после вчерашних многотысячных толп со всей Варшавы, являло собой жалкое зрелище — все было затоптано, исхожено, закидано увядающими цистами, огарками свечей, обрывками фольги и бумаги. Гуляя по участку сибиряков, я читал на гладком мраморе имена и фамилии тех, кто дождался независимости Польши и был похоронен в родной земле, а на железных табличках у стены — тех, кто остался за Уралом. Их было столько, что один этот участок мог бы составить гордость любой нации. Они оставили после себя много дневников и воспоминаний, но очень мало заметный след в литературе, я не припомню, пожалуй, ни одной фамилии, кроме Серошевского. А ведь было о чем писать им, обреченным на жизнь в столь непривычной обстановке. Сибирь, думалось мне, издавна проклятый край, место каторги и ссылки, а вместе с тем край богатейший в мире, с неограниченными возможностями...
Мысль о том, чтобы заполнить этот пробел — написать роман о жизни ссыльных в Сибири — не оставляла меня и по возвращении домой. Непонятная тревога,
туманные, но назойливые образы заставили записать фразу, несколько фраз, из числа тех, что останутся в романе, хотя неизвестно, где и когда.Я начал писать. Вопреки своему обычаю писал первую главу, не зная, о чем будет вторая и как все кончится.
Вокруг меня, словно шрапнель, взрывались события, катясь громким эхом по всей стране. Страсти, надежды, иллюзии охватили всех, а я оставался один на один с прошлым, уже слишком старый для того, чтобы смешаться с толпой, чем-нибудь помочь или помешать... Я был рад, что могу жить в своем вымышленном мире, могу писать, забрасывая пани Беату все новыми вопросами: когда начинается и сколько продолжается охотничий сезон в Сибири? — убийство Столыпина, все догадки прессы по этому поводу? — сколько в Сибири платили охотнику в 1911 году за рыжую лису? за черно-бурую? за песца? — уклад жизни сибирской деревни перед войной? — какими способами тогда добывали золото? — в каком году фирма Ричардсона начала выпускать двустволку типа «Парадокс»? — и так далее и тому подобные реалии, потому что воображение рождает роман, а знание строит его из таких вот кирпичиков.
Я всегда занимался писательством как любитель, рывками, когда хотелось. Между книгами у меня нередко бывали перерывы в несколько лет, заполненные разными видами растранжиривания времени, среди которых преобладали три моих хобби — столярное дело, катание на байдарках и охота. Зато, почувствовав волю божью, я бросал все и окунался в водоворот новой темы, ничто больше для меня не существовало, и я каждый раз вновь ощущал себя дебютантом. Но никогда до сих пор мне не случалось работать так долго и напряженно, за три с половиной года закончить две книги — «За Опивардой, за седьмою рекой» и «Сопка голубого сна» — вместе около пятидесяти авторских листов. Должно быть, верно говорят, что любая свеча ярко вспыхивает, прежде чем погаснуть.
Десять книг. Немного для восьмидесяти лет. И что странно, ведь я писал давно, всегда, а начал печататься после сорока. Помню, у деда, в Беловеже, лунным осенним вечером, когда лес источал уже винный запах прели, а из глубины пущи доносилось рычание тоскующих самцов, у меня вдруг родился первый стишок и так обжег мне душу, что я заплакал, а я отнюдь не был изнеженным мальчишкой, никогда до этого не плакал. С тех пор я начал писать, то стихотворение, то рассказик, став постарше, исписывал целые тетради, скрывая свое интимное занятие и ни к чему не стремясь, пытаясь только вызвать ЭТО. Так, большими буквами ЭТО я называл на тайном своем языке некое необычное состояние, блаженство, вызывающее странную, добрую печаль и легкость как бы сновидения, когда ты паришь высоко над землей, а тела нету, и может, тебя вообще нету, или, наоборот, ты есть во всех кругом. А поскольку подобное возвышенное чувство редко рождается, когда пишешь, писательство вообще чертовски унылый труд, требующий силы воли и большого самолюбия, которого мне не хватает, то я и написал мало, и потому, в частности, так поздно превратился из любителя в профессионального литератора.
Ну и кроме того, биография. Она у меня есть. Иногда помогает, а иногда мешает и осложняет жизнь. Если бы я окончил Кадетский корпус им. Суворова в Варшаве, как хотели мои родители, то попал бы прямиком в Белую гвардию, но этого не случилось, и, не отягченный предрассудками офицерской среды, я пошел в революцию и три года, до девятнадцати лет, состоял, в Комсомоле, который отнюдь не занимался подготовкой своих членов к профессии писателя, .как это делают наши Кружки юных литераторов, а готовил их к мировой революции — «мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» — ни о чем другом мы тогда не думали и не мечтали (о приключениях, стремлениях, надеждах и иллюзиях той поры я рассказал в автобиографическом романе «Осталось от пира богов»), А потом, на польском берегу, когда я в длинных не но росту брюках моего дяди, с пятью злотыми в кармане прибыл покорить столичный град Варшаву, то опять-таки с голодухи не до литературы было. Судьба была ко мне то милостива, то жестока, бывал я то на коне, то под конем. Безработица, поиски занятия, голод. Мне повезло, я стал стенографистом, даже начальником фирмы «Эсперто» со штатом стенографистов, машинисток и инкассаторов в моем лице. (О том, как я кружил по Варшаве, изображая целую фирму, рассказано в моей книге «Живая связь».)
Я преуспевал. Работая на съездах, судебных заседаниях, собраниях и лекциях, узнавал жизнь страны. Потом в мае 1926-го Пилсудский совершил переворот, наступила тишина выжидания: что теперь будет? Такая тишина гибельна для стенографиста. Кончилось тем, что, оставшись совершенно без средств, я сгреб в портфель свое нехитрое имущество и тайком покинул квартиру, чтобы меня не заметил дворник.
Шесть недель я был бездомным. Ночевал под мостом Кербедзя, на Краковском предместье, в сквере рядом с Союзом писателей, в Обезьяньей роще, а охотнее всего в кустах сирени напротив электростанции на Заречье. В те ночи я узнал и полюбил Варшаву, она стала моим городом, а я — ее сыном.