Сорок роз
Шрифт:
— Макс, — спросила она, — кто этот лысый секретарь? Не твой ли прежний покровитель, доктор Фокс?
Но Майер не мог ответить. Он был как в трансе. Только пролепетал:
— Дорогая, я добился!
Засим он подхватил жену на руки, отнес в гостиную и уложил на канапе, еще не остывшее от могучего зада Номера Первого.
«Мария/Мария»,записала она в дневнике 29 августа 1956 года, в день своего тридцатилетия, только имя, больше ничего: «Мария/Мария».Одна жизнь вовне, одна — внутри, и в общем-то все шло прекрасно. Та, что внутри, бродила с кружевным зонтиком маман по парку, мимоходом махала рукой пап'a, благостно копавшемуся в розарии. Та, что внутри, спорила с Айслером о Сталине, об искусстве, о модернизме и, закутанная в прозрачные
— Дорогой, — говорила она, — ты замечательный. Благодаря своей воле, силе и настойчивости ты победил мясника.
— Н-да, — отвечал Майер, — тут мне и впрямь удался переворот.
Когда его выбрали председателем городской партии, по вырубленной вязовой аллее маршем прошел оркестр, лихо исполнив несколько номеров. Каждого из оркестрантов угостили бокалом белого вина, и с председательской снисходительностью (мастерски дирижируете, мой дорогой!) Майер пригласил капельмейстера в дом отужинать.
Мария/Мария.
Двойная ее жизнь приобрела красивую, четкую форму.
На летнем балу яхт-клуба она была в платье из сатина и органзы, точь-в-точь как у Одри в «Забавной мордашке», а немногим позже появилась на частной вечеринке в костюме из рытого голубовато-зеленого бархата, в рельефных узорах и цвете которого словно бы ожил вырубленный парк. Майер произвела фурор, она нравилась, была принята. В пансионе она научилась вести светскую беседу, а от деда, от Шелкового Каца, унаследовала жадную тягу к нарядам и шляпам, к туфлям, вуалеткам и тканям. Мягкому материалу она придавала линию, и даже простенькие запахи у нее набирали прелести, ее ароматическая нота была цветочной, ее облик — классическим, но оригинальным, английский аристократизм с легкой примесью Голливуда, и в какой-то мере у Перси имелись основания говорить, что вообще-то Майер оказалась бы вполне на месте где-нибудь на международной светской вечеринке, обок с герцогиней Виндзорской, миссис Уитни и Марией Каллас. Она обладала обаянием и характером, стилем и осанкой, а поскольку, наперекор анафеме городского священника, дерзнула публично носить брюки, могла субботними вечерами, крепко прижавшись к Майеру, прокатиться на «Веспе» в кино.
Когда они входили в зал, все с ними здоровались. Они занимали центральные места в первом ряду балкона, Майер через плечо кивал механику, раздавался мягкий звук гонга, люстры гасли, голоса затихали, серебряный занавес взлетал вверх, золотой скользил в стороны, слепящим светом вспыхивал белоснежный экран, вступала музыка, трубный аккорд, и вот он уже здесь, внутри и вовне, — широкий мир. Мир! В кино была Одри, и на экране, и в зале, и все-все заканчивалось благополучно. После сеанса они большей частью шли в яхт-клуб, где на зебре танцпола никто не умел танцевать так, как Мария, без партнера, с коктейльным стаканом в левой руке и дымящейся «голуаз» в углу рта.
Как-то в солнечный послеполуденный час обе дамы — Майер и Мюллер — сидели на воздухе перед кафе «Бабалу», недавно открытом на Главной площади. На время к ним подсел Перси — выпить эспрессо, вместе с Феликсом, и вдруг все четверо уставились в одном направлении. Лето
уходило, и меж тем как сигнал мороженщика мало-помалу стихал и наконец совсем умолк, на другой стороне площади появился продавец жареных каштанов, уже одетый в шубу, установил черную жаровню, развел огонь. Настала осень, и Майер, с кофейной чашкой в руке, отставив мизинец, который случайно указывал на циферблат башенных часов Святого Освальда, меланхолично обронила, что иной раз ей кажется, будто годы летят все быстрее.«16 октября 1956 г.
Сегодня пришел журнал текстильной промышленности. С трогательным некрологом, где пап'a назван Музыкальным Кацем! Сразу после его смерти я бы сочла эту заметку лживой, но теперь думаю иначе. Я поняла, что безудержная похвала по адресу умерших содержит глубокую правду. Задним числом любая жизнь удачна».
«4 ноября.
Ожесточенные уличные бои в Будапеште.
На последнем собрании Макс вышиб со сцены старое правление (в свое время оборудовавшее прачечную у нас в подвале).
Я люблю Макса, конечно же люблю. Он деликатный, чуткий муж, избавил меня от страха перед городком — будь у нас дети, мы бы могли без опаски ходить по улицам. Только вот при всем старании зачать ребенка нам не удается. Макс твердит, что все дело в моем внутреннем противодействии.
В тот же день, вечером.
Лежала на канапе, глазела в потолок, слушала музыку. Семь раз подряд увертюру к „Лоэнгрину“. Воодушевляет меня не Вагнер, а повторение. Тогда вновь оживает прошлое, вливается в настоящее. Попрошу брата провести с нами Рождество (Макс согласен)».
«7 ноября.
Почему меня тянет в ателье? Что я там ищу?
В полдень Макс звонил барону. Котлован надо прикрыть — он привлекает сотни чаек. Их вопли просто невыносимый кошмар. В том числе и для Луизы. Получил ли брат мое приглашение?»
«10 ноября.
Чаепитие с бароном. Совместная прогулка (чуть не написала: в парк!) к котловану. Внизу живой ковер — сплошные птицы. Как на моих птицефабриках, заметил барон.
Из книжного ковчега по-прежнему ответа нет».
«Воскресенье, первое из предрождественских.
Со вчерашнего дня идет снег.
Конечно, я знаю, что менора, которую я достала с чердака и поставила на буфет, должна напоминать о разрушении Иерусалимского храма… но мне кажется, ты, дорогой пап'a, не возражаешь, что я использую твой подсвечник как предрождественский декор.
Вчера кино, потом яхт-клуб.
Все дамы были у ног Майера, в том числе и Мюллерша. Под конец я осталась в баре наедине с Оскаром, болтала всякий вздор про мировой дух. Черт, выходит, ты социалистка! — одобрительно заметил он.
`A propos [64] о диалектическом процессе: ту, что живет внутри, я окрестила Звездной Марией, ту, что вовне, — Марией Зеркальной».
64
Кстати (фр.).
Снова Рождество, снова брат
— Счастливого Рождества! — весело воскликнула Мария, радушно встречая брата.
После операции он очков не носил, только монокль в левом глазу. Поскольку же похудел, шея легко помещалась в тесном вороте, и Мария вдруг словно бы поняла, отчего он стал священником: из-за костюма! Острие ножниц, проткнувшее горло деду, Шелковому Кацу, нипочем не пробьет стоячий ворот сутаны.
— Мария, — сказал брат, — ты чудесно выглядишь. Когда они вырубили аллею?