Соседи. История уничтожения еврейского местечка
Шрифт:
Поляки во время войны совершали, причем добровольно, множество поступков, направленных против евреев. Речь не идет только о непосредственных актах убийства. Вспомним нескольких женщин из варшавской кондитерской, описанных в воспоминаниях Михала Гловиньского, которые усердно пытались определить, не еврей ли маленький мальчик, оставленный за боковым столиком на четверть часа, хотя они вовсе не должны были этого делать и могли просто проигнорировать его недолгое присутствие в кафе [139] . Между этим эпизодом и Едвабне размещается весь диапазон столкновений поляков и евреев, которые могли окончиться гибелью последних.
139
Michal Glowi'nski, Czarne Sezony, Open. Warszawa, 1998, s. 93–95.
Обдумывая
А если даже избирательность в таком процессе постижения собственной идентичности неизбежна (по природе вещей, ведь нельзя «все» вписать в собственный образ хотя бы уже потому, что никто не знает обо «всем» и вообще «все» запомнить при всем желании невозможно), то разве созданный в результате образ коллективной идентичности — для того, чтобы сохранить аутентичность, — не должен быть открытым для проверки, которой может подвергнуть его каждый, задав вопрос: а как такое-то и такое-то событие, ряд событий, эпоха вписываются в предлагаемый образ?
Каждый из нас принадлежит к какому-то сообществу, а точнее, ко многим сразу. Я поляк, у меня есть родные, я столяр, адвокат или землевладелец. И все это вместе составляет мою идентичность — принадлежность к профессиональной корпорации, определенной семье, социальному слою или национальности. Но и наоборот. Потому что хотя человек живет и делает то, что делает, на свою ответственность и за свой счет, но наши действия или отказ от них складываются (вместе с действиями множества других людей) в общую традицию, в наследие отцов, сохраняемое и формируемое затем в коллективной памяти.
Деятельность, выходящую за рамки нормы, мы особенно охотно воплощаем в каноне коллективной идентичности. И хотя это деятельность только Фредерика, Яна или Николая, но в то же время и наша. И польская музыка, совершенно, впрочем, справедливо, гордится своим Шопеном, польская наука — Коперником, а Польша именуется оплотом христианства, в частности, благодаря победе Собеского под Веной. В таком случае не будет злоупотреблением задать вопрос: разве то, что совершили Юрек (как писал о нем Васерштайн) Лауданьский и Кароляк, — необычные, не умещающиеся ни в какие рамки действия, совершенные ими, — не имеет отношения к нашей коллективной идентичности?
Вопрос, разумеется, риторический, поскольку мы прекрасно понимаем, что такого рода массовое убийство касается нас всех. Достаточно вспомнить бурную публичную дискуссию, которую вызвал в свое время Михал Чихий статьей в «Газете Выборчей», вспоминая убийство евреев, совершенное отрядом повстанцев во время Варшавского восстания [140] . Именно такая, а не иная реакция общества несомненно означает, что действия этой группки деморализованных молодых людей полвека назад так же живо касаются и интересуют поляков и сейчас. А ведь масштаб и обстоятельства едвабненского убийства нельзя сравнить ни с чем из того, что нам известно о польско-еврейских отношениях во время оккупации!
140
Michal Cichy, Polacy — 'Zydzi: czarne karty Powstania Warszawskiego, «Gazeta Wyborcza», в номере от 29–30 января 1994 года.
НОВЫЙ ПОДХОД К ИСТОЧНИКАМ
Преступление против евреев 10 июля 1941 года в Едвабне заново открывает историографию опыта польского общества во время Второй мировой войны. От успокоительных средств, которыми нас более полувека пользовали историки, публицисты и журналисты, — а именно: что евреев на территории Польши убивали
исключительно немцы, при участии, возможно, каких-то формирований подсобной полиции, состоявшей из латышей, украинцев или каких-нибудь калмыков, не говоря уже, естественно, о постоянном «мальчике для битья», от которого всем легко откреститься, поскольку он представляет, как всем известно, немногочисленные отбросы общества, существующие везде (я имею в виду так называемых «шмальцовников» [141] ), — пора отказаться. Начало такого исследования польско-еврейских отношений заставляет нас продумать заново огромную проблематику военной и послевоенной истории Польши.141
Шантажисты и вымогатели, оказывавшие услуги полиции. — Примеч. перев.
Если речь идет о работе историка эпохи печей, это означает, в моем понимании, необходимость радикального изменения подхода к источникам. Наше изначальное отношение к каждому свидетельству уцелевших жертв Холокоста должно измениться. В них не следует сомневаться, их нужно принимать. Просто потому, что, считая текст такого свидетельства правдой и признавая ошибку этой оценки только тогда, когда находим для этого убедительные доказательства, — мы избежим гораздо большего числа ошибок, чем занимая противоположную позицию.
Я говорю это, делая выводы частично из собственной прежней трактовки источников, которая привела к тому, как я уже писал, что мне потребовалось четыре года на то, чтобы понять сообщение Васерштайна. Но подобный же вывод напрашивается, когда мы замечаем огромные пробелы в польской историографии, в которой за более чем полвека после окончания войны все еще не появилось работ на основную тему, какой является вопрос об участии этнических поляков населения в уничтожении польских евреев. А информации об этом предостаточно. В самом ЕИИ можно прочитать более семи тысяч свидетельств, собранных сразу после войны, в которых спасшиеся евреи рассказывают, что с ними случилось. Если говорить о содержании этих свидетельств на интересующую нас тему, скажу только, что сборник «Это мой соотечественник…», в свое время опубликованный, не дает даже в приближении верной картины содержания всей коллекции.
Но не только наши прежние профессиональные недочеты («наши», то есть историков этого периода) хороший повод, чтобы изменить подход к оценке источников. Этот методологический императив также вытекает и из имманентных черт свидетельств об уничтожении польских евреев. Ведь все, что мы знаем на эту тему, — самим фактом, что это рассказано, — не является репрезентативным образцом еврейских судеб. Это все рассказы «через розовые очки», с хеппи-эндом, рассказы тех, кто выжил. Даже недоконченные сообщения — тех, кто не дожил до конца войны и оставил только фрагменты записей, — ведь записи можно вести только до тех пор, пока авторам удается счастливо избегнуть смерти. О самом дне, о последнем предательстве, жертвой которого они пали, о крестных муках девяноста процентов довоенного польского еврейства мы не знаем ничего. И поэтому должны относиться к тем буквально обрывкам информации, которыми мы располагаем, с осознанием того, что истина о уничтожении евреев может быть только более трагична, чем наше представление о ней на основе свидетельств тех, кто выжил.
МОЖНО ЛИ БЫТЬ ОДНОВРЕМЕННО ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЕМ И ЖЕРТВОЙ?
Война в жизни каждого общества играет мифотворческую роль. Не стоит распространяться о важности символики народной мартирологии, уходящей корнями в опыт Второй мировой войны, для самосознания польского общества. Спор о значении Освенцима — в подтексте: беспокойство, что евреи тяжестью своего страдания заслонят военную мартирологию поляков, — это только невинные отборочные забеги в сравнении с усилием, необходимым, чтобы охватить всю совокупность польско-еврейских отношений во время оккупации [142] . Потому что Едвабне, хотя это, возможно, самое большое единовременное убийство евреев, совершенное поляками, — не было явлением обособленным. А вслед за Едвабне возникает метаисторический вопрос: можно ли быть одновременно преследователем и жертвой, можно ли страдать и в то же время причинять страдания?
142
Я имею в виду разногласия на тему размещения монастыря сестер-кармелиток, освенцимских «крестов» и т. п., которые поглощали внимание общества во второй половине 90-х годов.