Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– …боров, отсель не выпустим! – кричали снаружи, и брань звучней булыжника летела в квадратное оконце, прорубленное в полутора саженях от земли.

– Пожечь его… и все место его пожечь, шершневую колоду!

– Эй, скольких людей разорил… Выглянь, мы в тебя плевать будем.

Милицейский, сам разделявший остервенение рабочих, еле поспевал следить за всеми, и потому людское кольцо то суживалось, то размыкалось вновь. Так длилась эта бестолковщина до самого рассвета, когда тонкий невесомый свет зари стал бороть отускневшие звезды; по травам легла тяжкая росная испарина. Вдруг кто-то заметил белесое пятно в окошке: Филофей решился выглянуть в мир. Люди замолкли, и тотчас же один

молодой парень, плотник, метнул в дыру комом ссохшейся глины. Все видели, что он попал метко, но лицо продолжало невозмутимо белеть в провале, и тогда парень, обозленный вконец, схватился за жердь, намереваясь хоть ею пропороть ненавистное спокойствие злодея.

– Товарищ, отступи!.. – кричал милиционер, готовый уже и кобуру расстегивать, а непримиримый все напирал, себя не помня.

Вдруг он сам выронил жердь и попятился, а милиционер так и застыл с поднятыми руками.

– Братишки… – вялыми губами сказал плотник, – …а на чем он стоит-то? Верстак-то ведь у той стены, а тута… тута нету ничего!

Они совещались о самом невозможном, а Филофей все глядел на них из оконца, уже безразличный к тому, какое солнце побежит завтра над страной. Толпа поредела, и милицейский понесся в поселок будить тех, кого в особенности могло заинтересовать новое известие. Одно бряцанье милицейского снаряжения и гулкий его топот должны были вздыбить спящее население поселка.

Увадьев проснулся получасом раньше. Падала луна на стол, где стояла пустая консервная коробка; дробный жестяной луч тянулся через комнату в самый его зрачок. Полуголый, но в пенсне, Жеглов высыпал в бумажку какой-то порошок.

– …ты что?

– Хина… завтра начнется, чувствую. Где у тебя вода? запить…

– Вон, в бутылке.

Жеглов выпил и, морщась, присел на лавку.

– Ты все кричал во сне… какую-то женщину поминал. Варвара – это мать твоя?

– Кто, Варвара? – Увадьев думал о другом. – Кстати, кто вошел в комиссию от бумажников?

– Морошкин… ты его встречал у меня, рябоватый. Фу, какая все-таки горькая!.. Тебе Наталья не писала?

– Нет… да и не о чем. А что?

– Я тебе сам хотел сказать, но все не удавалось. Я живу с ней.

Увадьев пристально взглянул на Жеглова; тот лежал с руками, закинутыми под затылок, и в лунном, значительно померкшем потоке четко торчал остренький его носик.

– Ничего, живи. Она, знаешь, неплохой человек… я припоминаю.

– Ты потерял хорошего человека, да. И вообще ты странный человек, Иван. Нет у тебя в жизни друга, при смерти которого ты сказал бы: и я умру.

– И не будет, – суховато подтвердил Увадьев и тут же покраснел, вспомнив Катю. – Давид, давай никогда больше не будем об этом!.. ты друг мне, но может статься, что порвется наша дружба!

Он снял трубку с телефона и соединился с больницей. Заспанным голосом фельдшерица сообщила, что новый, Элеоноров, бредит, и сделать какие-нибудь предсказания на его счет нельзя, ей гораздо легче далось новое имя Геласия, потому что она не знала прежнего.

– Слушайте… – Увадьев замялся. – Там нет врача поблизости? Имею особый вопрос. Что? Хорошо: как вы думаете, сможет он жениться?.. Ну, через год!

В трубке слышен был подавленный зевок:

– Нет, не думаю. Ткань размозжена, сильное кровотечение… утром оперируют.

– Ага, такой оборот?.. покойной ночи, товарищ. – И стал ходить по комнате.

Потом он вспомнил про порвавшиеся подтяжки и, отыскав в стене иглу, сел зашить их; после разлуки с женой чинился он всегда сам, употребляя самую толстую суровую нитку, которую иногда густо наващивал. В воображении ему представился поверженный и искалеченный Геласий; он смотрит в Увадьева и напоминает то первое слово о земном счастье,

с которого началось Геласиево преображение: «…а ты из дырки скитской убежишь, отыщешь себе труд по рукам, зазнобину заведешь первый сорт, и станет барышня твоя целлюлозный шелк…» Таилась какая-то хрупкая неправда в его тогдашнем уверенье, которое с такой легкостью разбил удар Филофеева сапога. Он шил, протаскивая иглу плоскогубцами сквозь кожу, и все отыскивал поправку к идее, которая возместила бы Геласиеву утрату.

Тут и прибежал милиционер сообщить о «самоповешении» бандита. Повествуя о том, как выпрашивал арестованный папироску сквозь воротную щель и как он отказал, памятуя наставления Увадьева, даже в окно к начальнику полез было милицейский; имелись у него секретные на этот счет соображения. Но Увадьев закрыл окно перед самым его носом и, дошив, принялся одеваться.

– Давид, я все хотел тебя спросить… где она сейчас, Наталья?

Тот понял, что сообщение об их браке Увадьев принял за простую уловку.

– Работает на фабрике, а что?

– Вспоминает меня?

Жеглов пожал плечами:

– Прости, я не понимаю. Ревнуешь, что ли?

– Нет, а как бы это сказать… может, ей деньги нужны?

– Зачем же, моего заработка хватает. Да и сама зарабатывает, – холодно объяснил Жеглов.

Увадьев заглотнул воздуха столько, что чуть не отлетела какая-то пуговица с груди, и поднялся.

– Да-да, вы оба замечательные люди, – сказал он, с удовольствием потирая руки. – И вам нужно было сразу, тогда же… понимаешь? А я зря тут третьим замешался. Эко солнце-то, ровно ягода. Ну, пойду взглянуть… вали, глотай свою хину.

И он ушел, а Жеглов остался лежать. Начинался малярийный приступ; в непрозрачных потемках сознанья наступила бестолковая беготня мыслей; собственная рука показалась ему зеленой. Подобно опечатке, еще не обнаруженной в тексте, мучило его сообщение милицейского о монахе, попросившем закурить. Филофееву потребность он пытался объяснить десятками громоздких догадок, а дело было совсем просто: следуя путем Аввакума, Филофей хотел изойти из мира через огонь. В поисках завалящей спички он излазил весь земляной пол сарайчика, прежде чем порешился на иную, подлецкую смерть… Солнце, восходившее из-за ветлы, и впрямь показалось Жеглову ягодой, но незрелой и горькой, как та хина, за которой он снова потянулся.

VI

Пока не пришли власти открыть сарай, милицейский недвижно сидел возле, на досках, и в служебном раздумье созерцал ноги, изобилие ног, топтавшихся перед ним. Сперва были тут только сапоги, порыжелые и бесстрашные к засухе или слякоти, а попозже, когда весть о происшествии докатилась и до Макарихи, появились и лапти, и женские полусапожки с резинками, и даже чей-то щегольской сапожок. Все это было привычно, и только громадные валенцы, этакие войлочные стояки, на которых качаться бы великаньему тулову, чуточку развлекли милицейское оцепенение. Но валенцы переступили вдруг запретную черту, за которой любопытство становилось уже наказуемым, и ретивый страж вскинул голову на такого смельчака.

В валенцы вдет был некрупный старичонка в застиранной рубахе и, как сразу определялось по желтизне плешины, гробового возраста. Стараясь подкупить служаку последними улыбочками, остатками прежних богатств, просил старик дозволения заглянуть во мрак окошка.

– Удостовериться желательно, правда ли… – наползал Вассиан и весь, от плеши до валенцев, пахнул чем-то резким, кошачьим: теперь он ютился на задворках у благодетеля.

– Катись, пока я тебе колес не наточил! – загадочно пригрозил милиционер и гнал назад, точно от созерцания окна, где висел самый непримиримый, и мог произойти главный вред.

Поделиться с друзьями: