Сотворение мира.Книга третья
Шрифт:
В парке, неся перед собой, как грудных младенцев, загипсованные руки, тяжело опираясь на костыли, бродили раненые. Из-за ограды доносился невнятный говор улицы. Казалось, что война идет где-то очень далеко. О ней напоминали только эти бледные, искалеченные люди, покрытые черной копотью стены полуразрушенных жилых домов да изредка проплывающий в небесной голубизне странный, похожий на сани с длинными полозьями, немецкий самолет-разведчик, по которому постреливали наши зенитные пушки. Отгонят зенитчики непрошеного гостя, и опять наступает тишина.
Но Андрей хорошо знал, насколько обманчива эта тишина. Он давно научился понимать истинный смысл лаконичных сводок Совинформбюро и подспудную суть газетных сообщений. Ему о многом говорят вроде бы спокойные слова: «оперативная
К погруженному в свои думы Андрею один за другим подходили товарищи по госпиталю, пытаясь заговорить, но он угрюмо отмалчивался. Ему смертно надоело здесь все: и пропахшая специфическими госпитальными запахами палата, и такие же специфические госпитальные разговоры. Он считал, что его пора бы уже и выписать отсюда, а о нем как будто забыли.
И вдруг вызов к начальнику госпиталя, высокому худощавому майору медицинской службы. Андрей обрадовался.
— Как самочувствие, Ставров? — спросил майор.
— Нормально, — стараясь держаться пободрее, ответил Андрей. — В самый раз отправляться на передовую.
— Так, так… — неопределенно сказал майор. — Ну-ка поставьте костыли в угол и пройдитесь по комнате, поглядим, как это у вас получится.
Несмотря на то что Андрея поташнивало от слабости, он довольно уверенно прошагал по кабинету и остановился у стола.
— Так, так, — повторил майор, — будем считать, что ходить вы умеете. А теперь снимите пижамную куртку и сорочку.
Он осторожно провел ладонью по затянувшемуся рубцу на предплечье Андрея и, повторяя свое неизменное «так, так», вынул из кармана белоснежного халата стетоскоп. Андрей поежился от холодноватого прикосновения металла, вопросительно посматривал на врача. Тот еще минут двадцать возился с ним, хмыкал, заставил раздеться совсем, старательно ощупал раненую ногу и наконец сказал:
— Ну что ж, сегодня мы вас выпишем и дадим недельный отпуск. Костыли прихватите с собой и отвыкайте от них постепенно. В военкомате, где вы встанете на учет, обязательно скажите, что обучались на горнострелковых курсах… или как там называлось это ваше заведение?.. На сей счет есть строжайшее указание из Москвы…
Через час Андрей в наброшенной на плечи измятой шинели сидел на палубе старого пассажирского парохода. Покуривал, следил за тем, как окутывались призрачной дымкой все удаляющиеся очертания города. Билет он взял до станицы Дятловской и очень радовался скорой встрече с любимым садом, с Федосьей Филипповной, с Наташей.
Другие пассажиры парохода — преимущественно женщины и старики, — расположившись вдоль бортов, развязали мешки и принялись за еду. Одна из женщин, суровая седая старуха, хмуря темные брови и с трудом волоча непослушные ноги, подошла к Андрею, вынула из плетеной корзины большую вяленую рыбу.
— Возьми, солдат, посолонцуй. И хлебца возьми. Хлебец свежий, только вчерась испекла.
Андрей начал было отказываться, но старуха положила хлеб и рыбу на потертую палубную скамью, приговаривая:
— Бери, бери. Дюже ты стеснительный.
Потом
достала острый самодельный нож и сама порезала на куски тронутого жирком леща.— У тебя, бабушка, должно быть, кто-то есть на фронте? — спросил Андрей.
Старуха отрицательно покачала головой:
— Никого у меня нету, солдат. И не было никого. Одна всю жизнь, с тех пор как меньших сестер и братьев вырастила, людьми сделала. Замуж выйти было некогда. Да и кто бы меня взял, ежели я только с панскими быками да с коровами умела беседовать? А теперь вот гляжу на женщин наших станичных, и завидки меня берут: они хотя бы с фронта приветы получают. Одна от мужика своего, другая от сына или же внука. У каждого кто-то воюет. А меня вроде и война стороною обходит.
Кинув на колени большие жилистые руки, старуха помолчала, проводила взглядом груженную лесом встречную баржу, за которой веером разбегался пенистый след, и продолжала строго:
— Уже третий год пошел с той поры, как проводили меня наши колхозники на отдых. Справночко проводили. Грамоту дали и отрез на платье. Хатенку мою, спасибо им, отремонтировали. И зернишка и мучицы трошки подкидывали, не обижали. А как началась эта самая война, я подумала: какой же тут может быть отдых, ежели весь народ поднялся? И стала опять же на работу в колхоз — коров глядеть на ферме. Ну, а ночью ловлю рыбу в Дону. Засолю ее, рыбку-то, вывялю в холодочке, а по воскресеньям сложу всю в сапетку и еду в город. Хожу по лазаретам и раздаю своих чебаков да рыбцов поранетым. Особливо тем, у которых родичей тут никого нема и никто до их не ходит…
Старуха сидела рядом, пока Андрей не съел пару кусочков леща, а когда он поблагодарил за угощение, пробормотала: «Спаси Христос». Прикрыла холстинкой свою корзину, отошла в сторону, прилегла на палубу и, пригретая солнцем, задремала…
Гулко шлепали по тихой воде деревянные плицы пароходных колес, медленно уплывали назад невысокие берега с неяркой зеленью степных трав, редкие хутора, стада отощавших за зиму коров, серые от времени балаганы бакенщиков. Потом берега стали выше, появились густые купы верб и тополей с грачиными и воробьиными гнездами, надречные леса со штабелями бревен на полянах.
Дон в ту военную весну разлился не очень широко, но все же вода покрыла песчаные косы, заполнила ерики и пойменные озера, стала подмывать яристые берега, валя прибрежные деревья. Многие из упавших в воду деревьев лишь тончайшими корневыми нитями удерживались возле берега, и, хотя были обречены, на них все равно — в последний раз — зеленели набухшие ночки или трепетали на ветру, красовались под солнцем клейкие свежие листья.
«Дерево, так же как человек, не хочет умирать, держится за жизнь до последней возможности, пока вода не вырвет из земли остатки его корней и не унесет почерневший труп в море», — грустно подумал Андрей.
И еще он подумал о том, что у каждого человека, так же как у дерева, должен быть на земле свой заветный уголок, самый любимый, единственный, тот, куда вросли все его невидимые миру душевные корни, уголок, которому без остатка отданы его человеческие труды, все силы и где он, прежде чем в положенный срок уйти из жизни, оставит людям все то доброе, нужное, красивое, что на совесть сработано им на этой земле.
Чем ближе подплывал пароход к станице Дятловской, тем больше Андрей волновался, радовался и томился ожиданием, как-то по-особому чувствуя, что эта небольшая станица на острове уже стала для него тем самым уголком, с которым до конца будет связана вся его последующая жизнь. Потому что не в Огнищанке, где он рос, не в Пустополье или Ржанске, где он учился, не в таежном Кедрове на Дальнем Востоке, где ему довелось жить не так уж долго, а именно здесь, в Дятловской, с ее покрытым буйными травами займищем, с ериками и озерами, с тополевыми лесами, он, агроном Ставров, начал ту трудную работу, которая будет длиться годами и которую ему надлежит выполнить с полной отдачей всех своих возможностей. Андрей вдруг понял, что вся его жизнь до Дятловской, до этого высаженного в междуречье сада, была лишь приготовлением к самому важному, к самому главному для него…