Советский рассказ. Том второй
Шрифт:
Приятно, конечно, что Круазе так заинтересовался Петиными делами, но как-то и неожиданно: с чего бы? Ведь дело-то было хотя и важное для Пети, но для Института стекла пустяковое. Если Круазе может приказать, чтобы стекло было сделано, зачем идти к Евлахову, будь он хоть семи пядей во лбу? Нет, тут было что-то постороннее, ничем не связанное с Петей и его аппаратом. Что-то скользнувшее и скрывшееся — хотя бы в ту минуту, когда Круазе вдруг задумался: а может быть, не стоит упоминать, что, прежде чем зайти к Евлахову, Петя был у него, Круазе? Тут же он решил, что стоит, но тогда с тем, чтобы Петя тщательно (хотя опять-таки кратко) передал их разговор.
«А
Несмотря на эти загадки, до которых ему, впрочем, не было дела, Круазе очень понравился Пете. Видно было, что это человек оригинальный, умный, а может быть, даже блестящий.
И Петя понравился Круазе. «Экий штатив!» — добродушно подумал он, когда, простившись слишком решительно, как это бывает с застенчивыми людьми, Петя вышел из кабинета.
3
Все утро, сперва с вокзала, потом из гостиницы, теперь, выйдя от Круазе, он звонил Вальке. Никто не подходил. Наконец незнакомый женский голос отозвался сердито:
— Да? Колосковы? Нет дома, он — в командировке, а она — на работе.
— В командировке? — упавшим голосом переспросил Петя. — А когда вернется?
— Не знаю.
Черт возьми! Вот почему Валька его не встретил. Расстроенный, даже слегка побледневший от огорчения, Петя отправился к Евлахову. «Как же так? Ведь мы списались. Ну да, уехал неожиданно, не успел предупредить. Какая досада!»
Евлахов был занят, и Петя долго ждал, не замечая времени и все думая о Вальке: «Может быть, еще вернется, пока я в Ленинграде? Вечером позвоню Тамаре».
Евлахов был выше среднего роста, с круглым, начинающим набрякать лицом, с торчащими по-мальчишески на макушке волосами, которые он время от времени начинал торопливо наглаживать, как будто только что снял шапку. Лицо было саркастическое, хотя это проглядывалось и не сразу. Он говорил хрипловатым голосом, без всякого выражения и встретил Петю равнодушно, как будто подчеркивая, что совершенно не интересовался, зачем он пришел.
Нельзя сказать, что намеченный Круазе план разговора осуществился — разве что в единственном пункте. Евлахов действительно спросил: «Чем могу служить?» Дальнейшие предсказания не оправдались. Впрочем, Петя сразу же забыл этот план. Теперь он изложил свою мысль с большей энергией. Хотя Евлахов был далеко не так радушен, как Круазе, разговаривать с ним было почему-то интереснее. Сперва он молчал, только серые глаза иронически поблескивали, потом стал сбивать Петю неожиданными вопросами. «Как на экзамене», — с досадой подумал Петя и, в свою очередь, задал вопрос, на который Евлахов, помолчав, ответил неверно.
— Вот стекло Часовщикова, — сказал он, небрежно показав рукой на маленький, стоявший между окнами стенд.
— Можно посмотреть?
— Пожалуйста.
Стекло Часовщикова было такое же, как другие.
— Н-да. Ну что ж, как говорится, с богом, — сказал Евлахов, когда Петя вернулся. — Не вижу только, чем, собственно, я могу быть полезен.
Петя смутно чувствовал, что перед ним человек, которому не следует врать. Самое верное было бы откровенно сказать, что он и сам не знает, зачем пришел к Евлахову, и что это нужно, по-видимому, Круазе, а вовсе не ему, Пете Углову. Но вместо этого Петя, сильно покраснев, произнес подсказанную фальшивую фразу, которая даже и не вязалась с тоном их разговора.
— Трудно представить себе эту работу без вашего участия или по меньшей мере согласия.
Евлахов сморщился.
— Это что же, щепетильность? —
спросил он с большим количеством шипящих, чем требовалось для этого слова.Петя замолчал. Несмотря на всю видимость решительности, он действовал ощупью, почти наугад. «Ох, не сказать бы еще и насчет Ломоносова», — подумал он, чувствуя, что Евлахов на глазах, как Райкин, уходит куда-то, чтобы через несколько секунд вернуться совершенно другим. Так же, как это было с Круазе, что-то постороннее вошло в строй его мыслей, не совпадавшее с прежними мыслями, а, напротив, мгновенно разрушившее этот строй.
— Игорь Лаврентьевич сказал, что без вашего согласия…
— Он ошибается, — сухо возразил другой Евлахов. От прежнего осталось только торопливое движение, которым он наглаживал топорщившуюся макушку. — Вполне достаточно егосогласия. Состав опубликован. В чем же дело?
Теперь он следил за каждым словом, в то время как только что говорил с Петей совершенно свободно. Почти детская неумелость почудилась Пете в этой неожиданной перемене. Казалось, Евлахов нехотя заставлял себя становиться другим. «Они в ссоре, черт побери!» — подумал Петя.
Надо было как-то выходить из положения, а он как раз не отличался психологической ловкостью, которая одна, кажется, могла бы исправить дело. Выходы из подобных положений он придумывал потом, дымя папиросой на институтской лестнице или лежа дома, под одеялом.
Евлахов пожал плечами.
— Игорь Лаврентьевич полагает, что без меня нельзя изготовить стекло? Лестно, но не соответствует действительности. Так что извините…
Разговор, по-видимому, был кончен, но Петя не вставал. Насупившись, он раздумывал, как всегда в подобных случаях, особенно неторопливо. Найти выход он не мог, но еще менее мог заставить себя уйти от Евлахова, не добившись толку.
— Извините, — еще раз нетерпеливо повторил тот, быть может, почувствовав железную хватку в этом молодом человеке, уставившемся на него упрямыми глазами. — Имею честь…
4
Евлахов был одним из счастливцев, на всю жизнь сохраняющих ощущение молодости с ее энергией, неосторожностью, самонадеянностью, быстрыми решениями, небоязнью смерти. Между окружающим миром и его чувствами не лежали годы, они прошли, почти не изменив остроты этих чувств. Неожиданные повороты мысли ставили в тупик собеседника, не сумевшего разглядеть насмешку в озорных, серых, немного навыкате, глазах. Он и был озорником, любившим оживить скучное заседание шуткой, анекдотом, которые он рассказывал мастерски, с неподвижным лицом.
Удивительные превращения, происходящие в наши дни со стеклом, почти все были предложены или подсказаны им и, разумеется, Часовщиковым, которого он, впрочем, обогнал еще в сороковых годах.
В течение многих лет дружбы с Круазе он не замечал или не думал о тех чертах его характера, которые встали теперь между ними. Им равно посчастливилось учиться, а потом работать у Часовщикова; оба ценили его школу, его традиции, с той только разницей, что Евлахов молчал о них, а Круазе говорил — и много. Они привыкли считаться с несходством друг друга. Круазе прощал Евлахову его себялюбие, его резкое, подчас пристрастное отношение к людям, его упрямство, хвастовство, особенно неприятное, когда тот начинал хвастаться своей прямотой. В свою очередь, Евлахов прощал Круазе его высокопарность, любовь к представительству, фразе, его мелочность, преувеличенную осторожность, никогда, впрочем, не переходящую в трусость.