Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник.
Шрифт:

Джин обернулась. Кто-то позвал ее?

Заморосило. Унылый, почти беззвучно падающий дождь ничего не ответил. Вокруг ни души. На дороге насколько хватал глаз — никого. А вдруг он где-то притаился и ждет? За деревом? В канаве? Высматривает… Несмотря на испуг, она замедлила шаг и брела еле-еле. Если убийца поджидает где-то рядом, она хоть увидит его лицо. Она поймет… Тишина, ни звука; вдоль дороги деревья — привычная картина; чуть дальше — перекресток, по которому вечерами в выходные дни бесшабашно гоняют ребята, так что рев автомобилей долетает до их дома. Нередко бывают несчастья — дорога пустынная, так и хочется разогнать машину до сотни миль, соблазну поддаются даже старые, опытные водители, проносятся с ветерком, не притормаживая у перекрестков. И если уж что случается, то смотреть страшно: заколоченные гробы, жуть, тягостное горе родственников.

Вот и отец умер. И… так или иначе, тем или иным манером, но умирают все. Почему же ее поразило убийство ребенка, его смерть? Она не могла понять, что с ней происходит, что творится в ее душе. Почему ее так напугала именно эта смерть? Будто смерть в катастрофе не в счет, потому что случайна, не замыслена заранее, здесь нет виновных; а смерть от болезни естественна, тело изнашивается само собой, и тоже никто не виноват, поэтому не страшно. Джин не боялась умереть, она слышала, как спокойно, будто о чем-то обыденном, говорили о смерти пожилые родственники: надо, мол, быть готовым, чтоб врасплох не застала… Нет, дело здесь в мальчике, ребенке, убийстве, убийце — вот что мучило Джин, раздваивало душу, противоречило той грубоватой жесткости, которую она воспитывала в себе, считая, что так легче приспособится к жизни, станет ее меньше бояться.

Пока Джин добрела до дома, она и впрямь заболела. Одежда ее вымокла, лицо горело жаром.

 — Джин, какого черта… Почему пешком?

Мать так удивилась, что даже забыла рассердиться. Она раздела безропотно подчинившуюся дочь и уложила ее в постель, а сама, глядя на нее, встала в дверях, по привычке стуча костяшками пальцев о дерево, не осознавая даже, какая яростная нервозность исходит от нее. Наконец, понизив голос до шепота, она спросила, уверена ли Джин, что не… не натворила бед… с Бобом или, может, с Ресцином — тоже ведь ухажер. И, конечно же, Джин не посмеет соврать матери, ведь как невыносимо слышать ложь от собственного чада… «Сука», — подумала Джин и, сглотнув, закрыла глаза. На мгновение вспомнился и сразу забылся Боб. Да разве в «бедах» дело? Совсем не в них. Как незначительно то, что произошло между ней и Бобом, что происходит с любыми другими парами, в сравнении со смертью этого мальчишки, даже если не принимать в расчет убийство… «Вечно у нее все упирается в, беды», — с ненавистью подумала Джин.

 — Ведь его еще не поймали, — прошептала она. — Пока даже неизвестно, кто он. И хоть бы что с места сдвинулось…

 — Что?

 —…убийца. Тот, кто…

 — Убийца, — передразнила мать, — и это все, что тебя волнует? Послушай, Джин, я очень беспокоюсь…

 — Мне сказали, что завтра хотят… завтра собираются…

Она сама толком не знала, кто хочет и кто собирается. То ли приедет новый следователь из города, то ли полицейские, а может, вообще это одни разговоры или ее собственная выдумка. Мать раздраженно хватила кулаком о дверь, да так, что, наверно, ушиблась. Джин вздрогнула.

 — Господи, да может, его вообще не поймают! — затараторила мать. — Тебе в голову не приходило? Несколько лет назад случилось такое… ну, не буду в подробностях, тебе их лучше не знать… в общем, женщине полоснули ножом по горлу… между прочим, ее твой отец знал — разумеется, до нашей свадьбы. Убийцу так и не нашли, хотя многие кое-кого подозревали. Ну и что? Тебе-то, черт возьми, какое дело? Лучше полежи в постели, а я приготовлю тушеную рыбу — твою любимую… И чаю принесу. Черт с ней, с работой; поваляйся денек-другой, и все пройдет.

Джин разглядывала ее темные густые брови, по-своему красивое лицо, несмотря на грубую, неухоженную кожу, вытянутый нос и постоянное выражение раздраженности и сдерживаемой злобы, как у всех в ее семействе. Мать всегда неожиданно переходила от резкости к мягкости. И перепады эти были непредсказуемы. Перед ней Джин чувствовала себя беспомощной, как будто боялась, что мать разубедит ее в чем-то очень важном, хотя и не знала — в чем. Она заплакала. Впервые за много лет. А мать стояла и смотрела на нее, разинув от удивления рот.

 — Ты врешь, — словно со стороны Джин услышала свой шепот, похожий на детские причитания, — врешь! Про все врешь. И про него тоже!

 — Что я?.. Что? Повтори, не расслышала…

 — Про этого…

 — Про кого? Убийцу? Ты все про него?

 — Я…

 — Да черт с ним! Сама подумай, сколько в мире детей перемрут за год, и никто их не убивает, просто мрут, и все. Что ж теперь, с тоски загнуться? Вот подожди, пока сама…

 — Ты врешь, всегда врешь, ненавижу тебя. — Джин даже привстала на постели. Лицо пылало от стыда за слезы, душил жар, голова кружилась. Она заорала на мать: — Я тебя ненавижу! Как у тебя язык

поворачивается, как можно такое говорить? Ты такая же, как он. Никуда он не денется, его найдут, будь уверена! Ты думаешь, что все знаешь, всегда все знаешь. Ну и черт с тобой — убирайся отсюда! Мне даже лицо твое противно! А его найдут, обязательно найдут!

Мать хлопнула дверью. Было слышно, как она стремительно прошла по коридору и остановилась в кухне. О чем она думала, что делала? Джин не переставая рыдала. Она чувствовала себя раздавленной, опустошенной, будто, открыв дверцу шкафа, увидела там нечто жуткое, гадостное, умирающее, с окровавленным ртом… Кровь-кровь… Почему в нас столько крови, а вены, артерии, по которым она течет, так ненадежны?.. Почему люди накачаны кровью и она вырывается сквозь любую ранку? Джин тяжело, часто дышала. Сердце колотилось, вот-вот что-то должно было проясниться, встать перед глазами. Еще немного — и она увидит, узнает… Что?

Когда вечером пришел Уоллес, она, покачиваясь, встала с постели и накинула халат. Было слышно, как мать, понизив голос, говорит с ним. «Обо мне», — подумала Джин, как под гипнозом застегивая большие, обтянутые материей пуговицы; вспомнилось, как нравился ей халат, когда был новый, но теперь-то он принадлежит тому миру, по которому приходится пробираться ощупью, — просто нужная, но ничего не значащая, ничего не объясняющая вещь. Только бы выбраться из всей этой путаницы, она бы тогда успокоилась, была бы спасена, снова полюбила бы халат… Джин вышла в коридор; из кухни доносились голоса. А он знает, кто убил? Вдруг он и есть убийца? Нет, конечно, не он — не каждый же убийца.

Остановившись у двери в кухне, она не знала, что сделает в следующую минуту, пока не увидела Уоллеса. На нем была застиранная рубашка в черную с зеленым клетку, темные брюки, полуботинки; песочные волосы поредели, обнажая какой-то беззащитный, настороженный череп с обветренной кожей; Уоллес удивленно улыбался — так приподнимают уголки черногубых ртов кошки или собаки, когда, как бы подражая человеку, пытаются улыбнуться. Ему было лет пятьдесят, если не больше. Огрубевшие от работы руки, в отличие от длинных костистых рук матери, казались квадратными; когда Джин появилась на пороге, Уоллес и мать, смутившись, отпрянули друг от друга. Но они ведь поженятся! Джин трясло и мутило. Она не понимала, что с ней происходит, только смотрела на мать, словно впервые видела ее, смотрела и на этого чужака в застиранной рубашке, с грубой, землистой кожей и заискивающей улыбкой. Все вдруг показалось ей таким хрупким. Жизнь держится на волоске, жизнь беззащитна, как умирающий ребенок, чья смерть медлит, а убийцу никогда не смогут поймать.

 — Простите меня, — прошептала Джин. Она и сама не знала, что имела в виду — то ли за вторжение извинялась, то ли еще за что. Неуверенно подняв руку, как бы желая коснуться их, она прошептала: — Я… я желаю вам счастья. Я хочу, чтобы вы поженились. Я не понимала…

Смутившись, она замолчала. Только теперь ее осенило: а вдруг они так и не поженятся?

Пейдж Эдвардс

Сестры

Они были похожи на сестер не больше, чем две посторонние женщины, сидящие рядом в автобусе. Стараясь скрыть растущую лысину, Дороти носила кружевной шарфик. Она завязывала его под подбородком, а у висков закрепляла большими серебряными заколками. На смену шарфу пришла сначала черная шляпа, потом — ярко-зеленый тюрбан. Впрочем, я забегаю вперед.

Сколько себя помню, Дороти служила в нашем доме кухаркой. Диди обычно навещала сестру по воскресеньям. Она вваливалась в кухню и тяжело оседала на самый маленький стульчик. При этом платье ее задиралось, приоткрывая сбившиеся в гармошку коричневые чулки. Сестры болтали и смеялись так самозабвенно, что казалось, центром нашего дома, с лабиринтом его темных уголков и коридоров, становится кухня. Отец ворчал, что их смех не заглушить даже звону его электролобзика. Помню, Диди всегда приносила с собой какого-нибудь маленького зверька, который утопал в колеблющихся складках ее рук: то кошку, то маленького спаниеля, то бульдога по кличке Мопс, и попугая, и снова кошку… И всех она закармливала и тискала так самозабвенно, что они буквально задыхались в двухстах фунтах ее белого жира. Она их чуть ли не съедала заживо; так некоторые женщины обрушивают на любовников страсть такого накала, что она испепеляет самое себя. Сколько их было, потерявшихся, голодных и бездомных кошек, собак, птиц, грызунов, которые находили ее — и все они заканчивали свою жизнь, задохнувшись от ее чувствительности. Именно — чувствительности, я не могу назвать это любовью. Своими объятиями Диди душила.

Поделиться с друзьями: