Современная испанская новелла
Шрифт:
— Сан — Фернандо? — спросил он.
Жестокое разочарование сразу сменило недавнее любопытство Висенте К. Монтеро, начинающего поэта и редактора еженедельника «Эко дель Сур». Звонили из соседнего городка, расположенного в двенадцати километрах отсюда. Наверное, насчет петухов для Америки. Или на таможне крохотного Эквадора задержали несколько ящиков с табаком… И вдруг одно слово, произнесенное тореро, все изменило.
— Мадрид? Да, да, с Рафаэлем я всегда готов, — жестикулируя, говорил Пепорро. — Но когда?
Его живот показался из кабины, и Висенте стремительно отступил назад, к дверям кафе. Однако все в нем, даже то, как он держал газету, говорило, что он весь превратился в слух, поняв, что Рафаэль Ортега, считающийся одним из лучших матадоров, обратился за помощью к Пепорро. Судя по его внятному и взволнованному голосу, его лицо сейчас, должно быть, сияло. Висенте даже
— Хорошо, скажи Рафаэлю, что мы договорились, — сказал тореро. — Или лучше позвони мне вечером, и тогда я точно скажу. — Пепорро как будто заколебался. — Впрочем, не надо, договорились. Завтра я приеду и все уточним. Говоришь, в следующий четверг? Ясно, не послезавтра… Не останусь ли я с ним? Нет, нет, обговорим все завтра! В «Ла Мальоркине» в одиннадцать или в полдвенадцатого. Пока.
Сияя до ушей, Пепорро вышел из кабины и направился к своему столику. Но вдруг повернул назад и подошел к Висенте.
— По — моему, не очень хорошо подслушивать чужие разговоры.
— Я… Я…
— А как твои дела?
Пепорро только что узнал чрезвычайно приятную новость. Но к радости, которую выражало его лицо, примешивалось недовольство оттого, что его подслушивали, и неловкость, вызванная смущением Висенте.
— Я… — начал было молодой редактор.
— Ладно. Забудем об этом. Уж таковы журналисты, — произнес Пепорро с небрежной и снисходительной миной, словно само собой разумелось, что вскоре десятки газетчиков будут подслушивать его телефонные разговоры.
Он опять улыбнулся своей особенной улыбкой:
— Пойдем, выпьешь рюмочку с нами. Мне звонил Рафаэль Ортега, чтобы узнать, не выступлю ли я с ним в Мадриде. В следующий четверг.
И, легонько подталкивая Висенте, направился с ним к террасе.
— Итак, в Мадрид, — прикрыв глаза, проговорил Пепорро, теперь обращаясь только к себе. — Очень хорошо!
И устремил глаза в вечернее небо, которое за несколько минут из ярко — розового стало бледно — фиолетовым.
Но вот проходит тридцать лет, мы стареем, не в силах ни попять, ни принять этого; время незаметно обкрадывает нас, и нет уже больше тореро, сидевшего вечерами у моря, ни раков с лимонадом, ни матери, хлопотавшей в доме, ни газеты под названием «Эко дель Сур» — ничего нет, будь оно проклято.
БОЛЬШОЙ СЕЗОН (Перевод с испанского Э. Чашиной)
«И хотя еще была ночь, с приходом твоим засиял на горизонте венец господний».
Три лебедя в крошечном, с несколькими кувшинками пруду отеля медленно отплыли к противоположному берегу, обеспокоенные присутствием людей в темноте. Из танцевального зала по временам доносились звуки оркестра, и нигде не было спасения от зноя. Он достиг высоких башен, опустился в самые низкие подвалы, вытаскивая людей из жарких постелей и бросая их в толпу на площадях и улицах. Мануэль знал, что от Трианы до Пасео Колон весь берег заполнен бурлящей толпой. Парочки, затянувшие со свадьбой, одинокие мужчины и женщины, безымянные, словно волки, целые семейства снуют в раскаленной темноте, поглощая газированную воду и пиво, а то и просто воду, если не хватает денег. Мануэль подумал, что, может быть, там гуляет и тетя Рафаэла с его двоюродной сестрой Энкарнасьон, в которую он был влюблен три года назад, когда ему было шестнадцать. Наверное, как всегда, Энкарна говорит одновременно с матерью, не раньше и не позже, а только одновременно, и смеется резким смехом, который обрушивается на окружающих, как удар бича. Несколько лет назад Мануэль тоже ходил к реке, иногда со своей матерью и шестью младшими братьями. Они брали с собой дыню или арбуз и, сидя на свежем воздухе в баре «Робустиана», смотрели на гуляющих. Мануэль предавался мечтам о корриде, и от улыбки Энкарнасьон сердце его сжималось больно и радостно, а в пыли под деревьями возились ребятишки, и кричали женщины:
— Что ты там делаешь?! Иди сюда — а-а!
Сейчас у Мануэля все по — другому. Он сидел в парке отеля «Сельвия палас», на нем был костюм за 3000 песет и галстук за 50. О ранах на голове он не думал. Рядом с ним была девушка, и она смотрела на него. Несколько недель подряд он лишь мечтал о ней по ночам, а сейчас это было не нужно, да и невозможно, потому что она сидела рядом. То, что он чувствовал к Энкарнасьон, ни в какое сравнение не шло с тем, что было сейчас, и огорчало его лишь одно — упорство дона Рафаэля, полагавшего
почему-то своей обязанностью сопровождать его на свидание. Какая-то птичка пискнула два раза в глубине парка. Мануэль снова потрогал повязку на голове. Да, об этом не стоило думать, сейчас это было не важно. Нежный аромат духов долетел до него. Он вообще не хотел больше думать. «В твоем возрасте на шишки не стоит обращать внимания», — говорил дон Рафаэль. Ужин прошел спокойно, а сейчас раны снова заболели. Вернее, это была не боль, а сильное жжение. «Да ведь все уже зажило, дурачок». Он знал, что это так, что жгло потому, что они заживали, как и говорил дон Рафаэль. Но он не знал, не вспорет ли бык эти раны завтра вечером, как это случилось в Пальме с его раненым коленом. За два месяца он не отрезал ни одного уха, а самому ему крепко досталось, но сейчас рядом сидела она, и все было по — другому. Каждый вечер быки, большие и маленькие, настигали его — это был его большой сезон. «Только подумай, какой это год в твоей жизни, а ведь тебе всего девятнадцать», — говорил ему дон Рафаэль каждый вечер перед одеванием.Внезапно она заговорила, взяв его за руку, словно не могла больше противиться своему чувству и обаянию ночи.
— Я тебя очень люблю, понимаешь, — сказала она низким, глубоким голосом. — Понимаешь, очень.
Глаза ее светились трогательной и таинственной радостью. Когда они поцеловались, вдалеке, за изгородью, послышалось резкое, как удар, слово. Они расслышали только последний слог «…ей», — должно быть, развлекалась какая-то компания, — и тот же мужской голос запел, умело подражая модному певцу и сильно растягивая концы фраз. Но она скоро перестала улыбаться, положила голову ему на плечо, подняла руку и погладила прядь волос между бинтами, потом нежно дотронулась до ссадины на носу.
— Ты не должен был приезжать, — снова заговорила она, — даже если я все устроила и предупредила тебя.
— А где бы я тогда тебя увидел?
— Да, конечно. Но скажи мне, в тот вечер в Утрере что-то случилось?
Мануэль молчал. Опустив глаза, смотрел в землю, словно шестилетний ребенок. Словно раненый шестилетний ребенок.
— Не верь тому, что завтра напишут в газетах, — сказал он. — Наверно, напишут, что мне здорово досталось, но я тебе говорю: бык лишь опрокинул меня. И удар был несильный. Под конец все шло хорошо, и я бы отрезал ему ухо, а то и два, если бы не упал. Но я упал.
Это был тот самый бык, которого он посвятил отцам — салезианцам. Когда вечером его везли вниз на мулах, он вспоминал конец боя, аплодисменты салезианцев и разочарованный вид расходящейся публики. Желток вечернего солнца приклеился к крышам на площади, и он видел, как длинными рядами люди направляются к выходу, а детишки бегают по пустой теперь арене: люди смотрели на него без участия и словно думали, что он был не так плох, во всяком случае, оправдал их надежды и был лучшим среди остальных. Самые важные люди Севильи заполнили первые ряды, и, когда открыли выход на арену, его появление публика встретила аплодисментами, а он, Мануэль Кантеро, опять провел бой ниже своих возможностей, кроме разве первых ударов и нескольких удачных фигур в конце. Он вспомнил, как третий бык, зацепив рогом за туфлю, рывками потащил его по арене; кричали сидевшие близко женщины, он слышал эти крики и, посылая проклятия в песок, пытался защитить забинтованную голову.
— Мне сказали, что по тебе с ума сходит один из этих Росси, — взорвался он вдруг. — Один из этой важной знати, что тебя окружает.
Иногда он не мог сдержать себя, и она смотрела на него широко открытыми глазами. Потом опустила их и снова подняла.
— Армандито Росси, — ответила она. — Он мне нисколько не симпатичен, уверяю тебя.
И вдруг улыбнулась, словно успокаивая его:
— Ведь он ребенок, у него на уме вечно какие-нибудь глупости, всякие мамбы. Думаешь, мне это может нравиться? Вообще, с тех пор, как я познакомилась с тобой…
Впервые она увидела его на обложке журнала. На фото он казался маленьким мальчиком по сравнению со стоящим позади него высоким тореро, который, как и он, наблюдал За корридой из запасного выхода. Вверху большими белыми буквами на коричневом фоне было написано: «Мануэль Кантеро!» — а внизу помельче: «Солнце Севильи». Какое-то время она его разглядывала, а потом завернула в эту обложку провод от ночника. Несколько дней спустя к отцу пришел с визитом некий сеньор Фоптибри из Мадрида, и она, беседуя с его дочерью, услышала, как он мимоходом упомянул имя Кантеро. «Да, он хороший тореро», — сказал Фонтибри. И ей припомнилось остренькое личико с обложки иллюстрированного журнала, пелерина плаща, стянутая у подбородка, и затененные беретом глаза, обращенные к арене.