Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Современная повесть ГДР

Рюкер Гюнтер

Шрифт:

Итак, на дворе июнь, и я окучиваю картошку у своей хозяйки под Оберпланом. На дворе июнь, самый зеленый месяц года, и я чувствую себя как заново рожденный, и я, второй раз доживший до конца войны, даже представить себе не могу, что вожди разных народов еще раз набросятся друг на друга и погонят свои народы на очередную войну.

На картофельном поле моей хозяйки по имени Заухайтль меня настигает следующее известие: американцы снарядили автоколонну для гражданских лиц, для женщин и детей, которые бежали от бомбежек на юг, а теперь должны вернуться обратно на север. И я могу ехать вместе с ними.

С колонной грузовиков я попадаю в окрестности Иены и прошу высадить меня там, возле одной деревни. На дворе по-прежнему июнь, день солнечный, и жаворонка

песни летают над землей, и я не возражал, если бы эти пять слов были из стихотворения, которое написал я, но — увы! — они из стихотворения, которое написал Шторм [2] .

Те возвращенцы, что остаются в кузове грузовика, кричат мне вслед счастливо, и еще кто-то вылезает из другого грузовика, а когда рассеиваются серо-синие облачка дыма за машинами, я обнаруживаю на шоссе возле себя женщину, она очень стройная, очень белокурая, на ней брюки для верховой езды, высокие сапоги, и вообще каждый дюйм ее арийский. Она сообщает мне, что отец у нее — сельский священник, и приглашает заходить, когда я встану на ноги.

2

Шторм, Теодор (1817–1888) — известный немецкий писатель-демократ. Выдающийся новеллист и поэт.

Я так никогда и не зашел к ней, потому что мне была очень не по душе ее белокурость, но зато я так никогда и не забыл ее, потому что она была дочь священника и носила черные бриджи, как их носят самые арийские из арийцев.

А пошел я в Гроттенштадт, хотя женщина, с которой я прощался здесь два года назад, больше не жена мне. Дело у них дошло до развода, они подали на развод, их развели, — великое множество формулировок, которые окружающий мир припас для людей, некогда бывших мужем и женой, а теперь чужих друг другу.

В те времена судьи еще как-то пытались установить, кто виноват. Истинно говорю я вам, вины нет ни на одном из супругов. За распавшимися браками стоит жизнь, у жизни свой план поставок, а для плана ей нужны люди определенного склада, и умственного, и душевного. Жизнь сводит самых различных партнеров, чтобы те произвели на свет нужных ей людей. Она гонит женщину к мужчине, а мужчину — к женщине. И если мне когда-нибудь кто-нибудь скажет: не вижу ничего особенного в детях, которых я произвел на свет, ответом ему да будет: не надо думать только о своей коротенькой жизни перед завесой, которая скрывает от человека, кто явится миру в четвертом поколении его потомков, и тем не дает узнать, какие виды имела на него жизнь.

Чиновники благословляют спаривание людей и присваивают ему название «брак», каковой в свою очередь может быть расторгнут. Но среди разведенных супругов попадаются и такие, которые никак не могут выкинуть из головы час порученного им жизнью зачатия и после развода снова и снова бегут друг к другу, дабы снова друг с другом соединиться. Да, чтоб не забыть в ходе научных рассуждений: бывает и так, что лишь один из партнеров постигнут тоской по предписанному жизнью часу зачатия, лишь один по-прежнему стремится к своему партнеру, а тот уже и думать про него забыл, вполне возможно, что именно я — один из них.

Я мог начать послевоенную жизнь в любой точке страны, мог податься в Австрию и там обрести новую родину, но моя односторонняя тоска щедро подбрасывала мне контрдоводы: в Гроттенштадте хранятся бюрократические свидетельства моей предвоенной жизни, без бумаг я вообще не человек, внушаю я себе, а вдобавок при разводе моим заботам были поручены оба сына.

Цветет последняя в этом году сирень, в палисадниках уцелевших вилл распустились розы, а на развалинах разбомбленных домов поднимается первая поросль сорняков. Я иду по берегу Заале, и тень тополей грузно ложится на мой рюкзак. Я иду к так называемым бедным кварталам, но она, моя бывшая, там больше не проживает. Уж не вышла ли она снова замуж? Молчи, неразумное сердце, молчи!

Теперь она проживает

в центре, на заднем дворе ратуши. Мне навстречу выходит тип, похожий на дворника, и начинает расспрашивать. Мне нужна госпожа такая-то — и я произношу собственную фамилию. Дворник сразу понимает, о ком речь. Глупая радость пронизывает меня. Я радуюсь, что эта женщина до сих пор носит мою фамилию.

— Но дома вы ее не застанете, — говорит дворник и подмигивает правым глазом.

Не могу понять, подает он мне знак или у него просто нервный тик.

— Вы найдете ее в американской караулке, — продолжает он и показывает через двор и снова подмигивает, а когда я оборачиваюсь и гляжу на него, подмигивает еще раз. Короче, тик тут ни при чем. Он, должно быть, считает, что я ее муж, вернувшийся с войны, и сочувствует мне.

Я стою перед дверью караульного помещения, слышу изнутри голоса мужчин и женщин, они все говорят разом и смеются, я стучу в дверь, но моего стука никто не слышит. Я осторожно приоткрываю дверь. Я прекрасно сознаю, что мое появление здесь нежелательно. Клубы сигаретного дыма вырываются мне навстречу. В комнате накурено — хоть топор вешай. Тем не менее я вижу ее, она сидит на коленях у американского солдата, а на коленях у другого солдата сидит другая женщина. И та женщина, которая была когда-то моей женой, от неожиданности даже спрыгивает с колен американца. Она смущена и в своем смущении объясняет честной компании, что я ее муж. — My husband, — говорит она, а американец, с чьих колен она спрыгнула, вскакивает. Husband не husband, а какого черта я, немецкая колбаса, приперся к нему в караулку? Повелительным жестом он указывает мне на дверь, он уже готов взять меня за грудки, но она вклинивается между нами и говорит американцу, у которого, кстати, такой вид, будто его всю войну подкармливали детским питанием: Not more, — говорит она. — Not more my husband. — Он больше не муж. — You understand, — говорит она. Надо же, как лихо она насобачилась по-американски.

Я, может, крикнул, а может, и вовсе запел? Я, может, вообще придворный певец? Во всех окнах заднего двора возникают лица. Стоит мне поднять глаза, лица исчезают. Я поворачиваюсь вокруг собственной оси, словно хочу заглянуть к себе в рюкзак.

Она выходит ко мне, она вся прокоптилась американским духом от сигарет «Кэмел», но выглядит привлекательно, как и всегда. На губах у нее помада, смазанная по краям поцелуями. На лбу — локон а-ля Кармен, локона раньше я не видел, видно, он упал на нее с небосвода радостей.

Американский сержант следит за нами в щель приоткрытой двери. Внутри, за дверью, хихикает вторая женщина. Но я вижу только эту, с локоном а-ля Кармен, я смотрю на границу ее волос, помнится, несколько лет назад я любил проводить пальцами по этой границе.

Я спрашиваю про наших детей. Она не знает, где наши дети. Надо бы поискать, но сейчас ей некогда.

Оказывается, моя надежда до сих пор не угасла. Я прошу пустить меня переночевать, ну хотя бы на одну ночь. Сержант за моей спиной прокашливается и зовет: «Ами!» И она, та, что прежде звалась Амандой, вскидывает глаза и смотрит тем самым взглядом, которым всегда меня покоряла. Ничего не выйдет, говорит она. И еще — чтоб я пришел завтра, если хочу поглядеть на мальчиков. Переночуй у Капланов, говорит она.

Капланы живут в одном из маленьких домишек за городскими воротами, их дом — это своего рода карликовый форпост фабрики. Один смекалистый гроттенштадтец вырастил и выпестовал свою фабрику в бывшем садике маленького дома. На его фабрике изготавливают кубики для детей. Альберт Каплан — его шофер, его второе «я», его палочка-выручалочка. Марта Каплан, сидя в кухне, шьет за гроши, для беднейших из бедных, превращает широкие юбки в узкие блузки, удлиняет, подкорачивает, делает защипы и рюши — короче, она шьющий ангел для жен неимущих. Альберт гордится своей Мартой. Марта — дочь столяра из-под Кверфурта. Я хорошо к ней отношусь из-за ее искусных рук, хотя в ней есть что-то аляповатое, как, впрочем, и в убранстве ее квартиры, на которое Мартин папаша расщедрился по поводу замужества дочери.

Поделиться с друзьями: