Современная советская фантастика(Сборник)
Шрифт:
— Ну, не веришь — не верь, — согласился Мисюра.
— Да знаю я тебя: физики шутят, — продолжала, как когда-то, она, уже зная, что вовсе не до шуток Лехе сейчас, уже чувствуя его как себя, уже узнавая. Раньше в других видела, выделяла его черты, походку, поворот головы, линию плеч. Теперь понемногу находила все это в нем самом, хотя немного осталось, чужая оболочка, серая шкура на тонких костях. И все-таки это был он, и все возвращалось на круги своя. Когда-то они чувствовали друг друга помимо слов, напрямую. Достаточно было одного слова сказанного, чтобы возник обвал, тихий беззвучный обвальчик мыслей. Сейчас все начиналось сначала. Они двигались навстречу друг другу по канату. По паутинке.
Ошарашенному гардеробщику Мисюра по столичной привычке попытался мелкую монетку всучить. Такси на улице остановил легким движением головы. А в такси — отключился. И потом — от такси до комнаты — не шел, а плыл. Ладно еще навстречу не попался никто из знакомых, а то решили бы, пожалуй, что докатилась Марья, сняла в кабаке пьяного ухажера. Но никто не встретился. Леха благополучно дополз до кровати, рухнул на нее, будто в пустоту, и час не двигался вовсе. А Марья сидела рядом, смотрела на него и думала. Света она не зажигала, штор не задергивала, и весь час мигал ей с удручающим постоянством трехглазый циклоп-светофор на перекрестке. Три глаза у циклопа, один цвета травяной зелени, другой желтый, желчного внимания, третий — злой — кровью налитый. Три глаза у циклопа, но смотрит он одним, всегда одним. Неисповедимы пути того, кто шагнет на красный свет, заступая путь хромированной стае. Конечно, все проходят, как и положено, на зеленый, иногда — на желтый, но и на красный идут, тоже идут, вопреки всякой логике.
Как идут в физику, хотя физики лучше всех знают, что находится сегодня человечество в положении человека, на чьей шее затянута очень прочная скользящая петля, а под ногами — весьма хлипкая табуретка.
Зеленый. Желтый. Красный.
Красный. Желтый. Зеленый.
— Где я? — спросил Мисюра, приподнявшись на локте.
Красный зажегся за окном, тревожный, опасный. Но Марьюшка задернула шторы и включила торшер.
Убит — если смотреть со стороны.
Мертвый — если сам.
Авария — когда гробанулась машина. Катастрофа — если при этом погибли люди.
Почему же говорят: жизненная катастрофа? Ведь тот, о ком говорят, жив.
Жив, да не совсем. Не вполне. «Ремембе!» — как говаривал двадцать лет спустя один король трем мушкетерам.
Итак, штора задернута, свет включен. Сейчас отлетит в сторону пыльный занавес, за которым пропавшие годы, дернется, отброшенный нервной рукой, и рухнет к ногам бесформенной кучкой тряпья — шнурок лопнет, не выдержит. И станет ясно, кто кого убил. Кто, торопясь, сорвал чужую маску — и на себя. Сейчас во всем разберемся. Впрочем, с этим спешить не стоит.
Спешить некуда.
Все дома.
— Ты здесь живешь? — спросил Леонид Григорьевич, оглядевшись.
— Да, — сказала Марьюшка. — А что? Я привыкла.
— Конечно, — согласился Мисюра. — Привычка — оно конечно.
Достал из кармана флакончик с ядовитого вида зельем, развел немножко в стакане, глотнул и почти сразу ожил.
— А где отец? — спросил, прохаживаясь по комнате.
— Умер отец, — сказала Марья. — А перед тем — женился.
— Да, — посочувствовал Мисюра. — А где рояль? — спросил он еще.
— Вспомнил, — пожала плечами Марья.
Как раз рояль Леха действительно помнил. Даже не столько зрительно, сколько затылком, на ощупь. Потому что Копылов приехал раз домой совершенно не вовремя. Вдруг, после бюро горкома, на завод не заезжая, Копылов сказал шоферу необычное: «Домой», — а дома оказалась дочка — в институт не пошла — и с нею он, Леха. И тут выдал Копылов Лехе прямым левым в челюсть от души — раньше, чем успел подумать. Реакция подвела. Леха пролетел через всю комнату и врубился затылком в рояль. Копылов, правда, тут же понял, что нельзя этого было
допускать, ни в коем случае, ни за что. Но было уже поздно. И главное — бесполезно.Только и запомнилось — рояль.
— Ты в отпуск приехал? — спросила в свою очередь Марья.
— Да нет, помирать. Говорю же, — дернулась улыбка, ослепительная когда-то улыбка на сером чужом лице. — Прогноз у меня ориентировочно на полгода, если буду себя примерно вести, конечно. По-хорошему, пристрелить бы меня, да, видать, пули жалко — отпустили.
— Леха! — встревожилась, а скорее даже рассердилась Марья. — Не кокетничай, толком говори.
— А что, если я не поеду ночевать в гостиницу? — сказал ей на это Леха. — Ты меня не бойся, я тихий теперь, для нравственности твоей безопасный. Вот тут в кресле и заночую. Ты как?
— Зачем же — в кресле? — растерялась Марья. — Подожди, я сейчас раскладушку найду.
И пошла за раскладушкой к соседке.
— Слушай, — сказал Мисюра, устраиваясь на коротком продавленном ложе в темноте комнаты. — Выходи за меня замуж! У меня квартира в столице, небольшая, но все-таки нормальная, не твой курятник. Будешь скоро молодая вдова с приличной жилплощадью.
— Ну, предложение, конечно, заманчивое, — рассмеялась из темноты Марьюшка. — Я прямо вся даже стесняюсь как-то. Прямо даже неожиданно. И вовремя. Ты, Леха, верен себе. Опять — физики шутят?
Хотя на этот раз Мисюра и не думал шутить.
С тех пор как в голове у него поселилась птица, Леха ни на что не надеялся. Он только ждал момента, когда птица вырвется и улетит, пробив стесняющую оболочку, и даже решил в меру слабых своих возможностей птице в этом помочь. Решил? Пожалуй, утверждать так было бы преувеличением. Подобно тому как вертит бездушный маховик магнитная стрелка, птица увлекала его путем, не им избранным, но ему предназначенным, помимо воли. Авария, взрыв, все, что за этим последовало, было только этапами пути. Болезнь, больницы, консилиумы и бессмысленные медицинские процедуры тоже были этапами. Он двигался вперед. Ему становилось хуже, если он пытался свернуть, и птица металась внутри черепного пространства, как мотоциклист в полом шаре под куполом цирка: вперед. Все время вперед и по кругу.
Ему казалось — он был уверен в этом, — что внизу, под земной корой, с той же стремительностью и скоростью, как и в его голове, металась вторая птица, гораздо больше первой, но в том же направлении летящая. И Земля, как и он, стремилась выпустить наружу эту летящую боль, готовая лопнуть по шву, хоть крепка оболочка древней планеты, и — нет! — не лопалась, не выпускала. И маялась Земля, как маялся он, Мисюра. Хотя его путь был легче, ибо короток человеческий век, а жизнь — конечна. А того, иного света, что за гранью земной жизни, не должно быть. Нет. Во всяком случае, Леха надеялся, что не продлится его существование за пределами бытия. Эта надежда и безотчетный страх — вдруг все-таки есть что-то по ту сторону? — друг друга уравновешивали и не позволяли своей рукой прервать течение дней, выпустить или уничтожить птицу.
Один тайный, забытый, в жизненную труху затоптанный был на нем грех: Марьюшка. И за неимением святого отца, перед которым так славно было облегчить совесть или то, что раньше именовалось душой, Мисюра притащил свое бренное тело к ее, еще более бренному. К тому, что от нее оставалось.
Ведь что в человеке удивительно? Избирательная способность. Сколько у Мисюры за два десятка лет интриг, связей, любовей было — а лишь Марьюшка осталась занозой. Почему? Может, потому что сразу, понимал: она из тех, на которых женятся. А он отошел в сторону, уклонился, собой был занят. Или потому, что знал — до него у нее никого не было, и представлялось невероятное — никого не было и после.