Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Современный египетский рассказ
Шрифт:

В клинике Заказика меня встретил молодой врач. Наверное, он ходил в начальную школу, потом окончил среднюю, успешно сдал экзамены и поступил на медицинский факультет, где проучился семь лет. Я чуть было не спросил его, что он делал в среду, в половине десятого утра. Конечно, он был бы очень удивлен. Пожалуй, он не был склонен разговаривать. Я объяснил ему, как ранили Абд аль-Монейма. Врач ходил вокруг него, разглядывал, оба мы были для него чужими. Он приложил стетоскоп к спине Абд аль-Монейма, потом к груди, выслушал его. Я не понимал, зачем нужно выслушивать Абд аль-Монейма. Ведь раны у него снаружи. Я был уверен, что его следует осматривать совсем не так. Но молодой врач велел Абд аль-Монейму снять галабею. Тот не шевельнулся. Врач повторил приказ. Абд аль-Монейм стоял неподвижно. Ведь он оглох и ослеп. Не ведает, что делают с ним, что происходит вокруг. Когда врач громко и раздраженно третий раз повторил свой приказ, я сказал: «Он же вас не слышит, доктор». Тут врач, очевидно, вспомнил, что я рассказывал ему, войдя в кабинет, и заговорил, как водится, торопливо, деловито. Приди к нему кто-нибудь с жалобой на головную боль, или расстройство желудка, или царапину на пальце, он осмотрел бы его точно так же — приставил бы стетоскоп к груди и к спине. Наверняка он был неравнодушен

к медсестре, которая вошла, взглянула на нас и снова вышла. Мне хотелось сказать ей: «Не смотри на нас с такой неприязнью. Абд аль-Монейм слеп и глух». Врач объявил: «Вам нужно ехать в Каир». Я взглянул ему в лицо; всем видом своим он давал понять, что очень спешит. Очевидно, он не живет в Заказике. Родные у него, надо полагать, в Каире, и он приезжает в Заказик поездом в девять утра. Тратит на дорогу час с четвертью. Может быть, он спешит закончить осмотр больных, чтобы поспеть на двухчасовой поезд и встретиться в Каире с девушкой, которую любит по-настоящему, а с молоденькой медсестрой просто флиртует. Она заходила в кабинет три раза, и всякий раз они обменивались взглядами. Я вдыхал запах хлороформа, лекарств, пара, сочившегося из небольших стерилизаторов, ваты, снятой с ран, смотрел на забинтованное лицо. Этот человек не знает, где он, почему его водят из одного места в другое, чья рука увлекает его за собой. «Значит, вы ничего не можете сделать?» Врач сухо ответил: «Да, ничего не могу».

Я взял Абд аль-Монейма Абуль Ата за руку и повел его длинным коридором. По обеим сторонам сидели старухи, уставясь в пустоту. Я искал дверь с надписью «Заведующий клиникой». У двери я увидел рослого санитара, который сказал мне, что попасть к господину заведующему не так-то просто. И вообще, что за срочность такая, с какой стати я притащил сюда больного и желаю прорваться к заведующему? С главным врачом и то поговорить нелегко, а уж с самим заведующим — тем более… Я объяснил, что Абд аль-Монейм в тяжелом состоянии, израильтяне его ранили, он ослеп и оглох, поэтому мне необходимо видеть заведующего. Санитар сказал: «Слушай, ты…» В тоне его звучало пренебрежение. Но тут в коридоре показался человек в белом халате и в золотых очках. Я подошел к нему и увидел, что лицо у него доброе. Я заговорил с ним умоляюще, самым заискивающим и униженным тоном, на какой только был способен. Взглянув на Абд аль-Монейма, он произнес: «Думаю, доктор Мамдух прав, больного необходимо везти в Каир». — «Но он не осмотрел ему голову, не обследовал его по-настоящему», — возразил я. Врач улыбнулся стерильной, как хирургическая вата, улыбкой: «Очень сожалею, друг мой, но доктор Мамдух лучше меня разбирается в этом деле. Он главный хирург». Я постеснялся настаивать. Абд аль-Монейм тем временем стоял рядом, босой, переминаясь с ноги на ногу, и лицо у него было забинтовано, и он не знал, где находится.

Я вновь вошел в кабинет, тронул за плечо молодого врача. Медсестра пристально смотрела на меня. Я сказал, что израильтяне ранили Абд аль-Монейма, он ослеп и оглох. Врач раздраженно воскликнул: «Да что он, один такой, что ли!» Я спокойно спросил: «Что ты делал в половине десятого утра в прошлую среду?..» Не дав мне договорить, он заорал: «Пошел вон, щенок! Здесь клиника, а не сумасшедший дом!»

Я, Мустафа Абуль Касем, — не щенок. Я учитель в Кяфр-Амер. У меня диплом об окончании педагогического института. Мне и самому случается орать на учеников. Все же я испугался. Нам с Абд аль-Монеймом не от кого было ждать помощи и поддержки. Если бы врач осмотрел Абд аль-Монейма внимательно и сказал: поезжайте в Каир, в Индию, хоть на край света, я поехал бы без единого слова. Но он только выслушал ему грудь и спину. Разве это осмотр?! Нельзя допустить, чтобы этим дело и кончилось. Я вернулся к рослому санитару. Тот закричал, что мы ему надоели, что от нас житья нет. Я обнял Абд аль-Монейма обеими руками и поскорей увел оттуда. Может быть, я причинил ему боль. Я ведь не знал, как понять, больно ему или нет. Не знал, голоден ли он, не мучит ли его жажда. Он находился между жизнью и смертью, и нас разделяла невидимая стена. Я замедлил шаги. А почему бы не пойти к директору школы? Он знает меня по работе. У него есть связи. Быть может, он посодействует нам? Быть может, он знаком с заведующим клиникой? У дверей школы я остановился и спросил, у себя ли господин директор. Охранник ответил, что начальник у себя. Но директора не было, а начальник, про которого говорил солдат, оказался офицером, он сидел у облезлого письменного стола, застланного зеленым сукном. На деревянной вешалке висели его фуражка и китель, на погонах поблескивали три золотые звездочки. Он читал какую-то бумагу. Прочитав одну, взялся за другую. Рядом со мной стоял Абд аль-Монейм, который ничего не видел, не слышал и не мог говорить. Была бы у него жена и дети, сейчас в его доме не умолкал бы плач. Но он одинок. И я тоже.

Из-за окна доносился уличный шум: крики торговцев, ссоры детей, гул проезжающих машин — голос уходящего дня… Конец дня всегда уподобляется расставанию, разлуке, неожиданной, безвременной смерти.

Стоя перед грудой обгоревшего кирпича и обугленного дерева, глядя на глубокую воронку в земле, я не мог поверить, что вижу перед собой руины нашего дома. Словно драгоценную реликвию, подобрал я целехонькую связку чеснока. Вот полинявшие клочья одежды — не знаю, кто из братьев щеголял в ней, когда она была новая. Вот помятая медная кастрюля, искореженная и продырявленная огромной неведомой рукой. Вот пустая банка из-под мясных консервов. Я помню, как сам покупал эти консервы и потом во дворе дома вскрывал их, а братья смотрели на меня. Мать крикнула из окошка: «Ну, вскрыл наконец?» Меня охватила смертная, жгучая тоска. Ох, этот конец дня, медленное его умирание!

Вдруг офицер что-то сказал, словно прогудел, как самолет на бреющем полете. Я вскипел. Воскликнул с негодованием: «Я — Мустафа Абуль Касем, учитель начальной школы в деревне Кяфр-Амер, провинции Суэц». А чтобы он поверил мне, понял, что я не лгу и даже не помышляю о лжи, я достал свое удостоверение, членскую книжку профсоюза учителей и проездной железнодорожный билет. Он не взглянул на документы, а просто сказал: «Ладно». Я понял, что он требует изложить ему суть дела. Я все рассказал вкратце. В половине десятого погибли моя мать, сестра и пятеро братьев.

Офицер молча шевелил пальцами. Потом, не глядя на меня и словно не замечая Абд аль-Монейма, спросил: «Где и когда?» Я ответил: «Их убила израильская ракета „земля-земля” утром, во время завтрака, третьего августа семидесятого года». Он взял мое удостоверение, стал его внимательно рассматривать. За окном быстро меркнул бледный,

печальный лик уходящего дня. Я сказал, что пришел к нему не из-за этого. Я пришел с жалобой на врача государственной клиники. Слегка склонив голову, он спросил, остались ли еще там феллахи. Я ответил, что остались в деревнях вокруг Исмаилии и у нас, в Суэце. Он спросил, почему они не эвакуировались. Я ответил, что землю нужно обрабатывать, что каждый кормится со своего участка, что почва в Суэце солончаковая и, если ее хоть на месяц оставить без присмотра, она зарастет тростником, а тогда нелегко будет вновь ее культивировать. Он сказал: «Это же глупо, оставаться там, где грозит гибель». Что можно ответить на такие слова? Я молчал. Я представил себе братьев, спешащих из дому в поле, мать, присевшую на обочине дороги, чтобы вытащить мелкую колючку, впившуюся в ногу. Я приезжал к ним в отпуск вместе с другими братьями, которые учились в разных школах. Мать выходила нам навстречу. На подбородке у нее была зеленая татуировка, поблекшая за долгую жизнь.

Офицер спросил, почему я жалуюсь на врача. Я коротко объяснил, что Абд аль-Монейм Абуль Ата ранен, что его нужно лечить, а врач выслушал ему грудь и спину и, не взглянув на его искалеченные уши и глаза, выпроводил нас. Необходимо вернуть Абд аль-Монейму зрение и слух. Нужно, чтобы он рассказал мне, как все произошло тогда, в половине десятого. Офицер покачал головой. Большие часы торжественно, словно возвещая смерть, пробили семь. Офицер сказал:

— Приходите завтра утром.

Земля ушла у меня из-под ног. Я шагнул вперед:

— Прошу вас, сделайте все возможное. Мы ходим целый день, а я даже не могу его спросить, не устал ли он.

— Приходите завтра утром, — повторил офицер. Мне почудилось, что день умер, сраженный мотыгами, серпами, пулями, ланцетами. Ночь навеки объяла все вокруг. Я сказал:

— Господин, неужели вам безразлична судьба человека, который потерял зрение и слух, ничего не видит и не слышит?! Мне кажется, вы сами… нет, простите, это я сам ничего не вижу и не слышу.

На его лице появилось слабое подобие улыбки.

— Сказано вам, приходите завтра утром.

Его слова, как веревка, связали меня по рукам и ногам, не давая двинуться с места. Словно пары хлороформа наполнили мою грудь. Ясное дело, ему неохота себя утруждать. Быть может, до нас ему докучали другие, и он решил нас спровадить. Уже от двери я услышал, как он произнес: «Там видно будет».

Снаружи царила темная, зловещая ночь. Бледные звезды едва мерцали, они были совсем не такие, как в Кяфр-Амер. Прохожие шли мимо нас, вытягивая шеи, прислушиваясь к шорохам, как звери в дремучем лесу. Смотрят на нас и ровно ничего не знают ни обо мне, ни о несчастном Абд аль-Монейме, низвергнутом в вечную ночь. Сердце мое ноет в груди. Ребра жгут, как раскаленные железные прутья. Абд аль-Монейм вернется домой. Он не сможет работать, взбираться на пальмы, собирать сливы и яблоки. А я никогда не услышу голос матери, не возьму чашку чая из ее рук, словно я ее никогда не видел и не слышал, словно ее и не было вовсе. Где она, почему ушла? Через несколько лет я уже не смогу вспомнить ее черты, ее зеленую татуировку, не припомню, какого она была роста. А люди станут тяготиться Абд аль-Монеймом, гнать его прочь. Быть может, иные милосердные господа порой подадут ему лепешку и кусок мяса по случаю праздника. А может, малые дети, которые только сегодня родились на свет, будут кидать в него камнями и выкрикивать обидные слова, которых он не услышит. А я так и не узнаю от него, как все произошло, что было тогда, в половине десятого. И если через десять лет, или через пять, или даже всего через год я скажу кому-нибудь, что моя мать, пятеро братьев и единственная сестра погибли все разом, на меня посмотрят с сомнением и скажут: он сумасшедший или хочет нас разжалобить. Даже сейчас, если я стану ездить по большим городам, взывать к прохожим на улицах, молить, чтобы они мне поверили, чтобы вылечили Абд аль-Монейма Абуль Ата, молодые люди засмеются, девушки отведут глаза, и все скажут в один голос: это опять выдумки попрошаек, ведь сам он остался жив, разве не так? И если я повторю им то, что поведал мне дядя Халиль о столяре, его жене и троих детях, они решат: бред сумасшедшего или россказни старика, впавшего в детство. Если б они спросили меня, где ж твой столяр, я рассказал бы им, что слышал от дяди Халиля о мрачном желтом вечернем сумраке, в котором гремят орудийные залпы. Невидимые снаряды пролетают со свистом и взрываются.

Дядя Халиль рассказывал, что столяр приходил к нему, садился и подолгу молча курил. Через несколько дней он наконец заговорил впервые. Огляделся вокруг и громко сказал: «Салям алейком. Я навещу своих детей». Пошел на кладбище, прочитал Фатиху, лег подле могилы и уже не встал. Я тогда спросил: «Он умер, дядя Халиль?» А он, не отвечая на вопрос, отозвался: «Аллах всех нас призовет к себе».

Никто из встретивших меня на мосту у деревни не задал мне ни единого вопроса. Всякий раз, возвращаясь домой, я всматриваюсь в лица, спрашиваю о людях и непременно узнаю какие-нибудь новости. Встречая мужчину, женщину или ребенка, я мысленно говорю себе: «Значит, они живы». А тогда я, не останавливаясь, дошел до старого, заброшенного дома и поселился там вместе с Абд аль-Монеймом. И вот до меня доносятся ночные звуки и дневной шум. Я слышу топот людей, бегущих к укрытиям, грохот взрывов. Потом наступает тишина, и наконец раздаются людские голоса, окликающие друг друга. Сначала они окликали и меня. Но со временем про меня забыли. Теперь я вижу только Хильмию, которая была подругой моей матери с детства и до конца ее жизни. Она приносит нам еду, стирает наше белье. Абд аль-Монейм сидит молча, слова не вымолвит. Он — воплощенная немота. Мир для него бесплотен, неосязаем. Он погружен во мрак, куда не проникают ни вспышки выстрелов, ни разрывы снарядов, ни шум машин.

Пришел к нам однажды шейх Хамид. Я слушал его слова, а сам упорно ждал, что вот сейчас в дверях покажется моя мать, а за нею и братья. О, если б они пришли! Я никогда не расстался бы с ними. Проводил бы с ними всякий день, всякое мгновение. И Абд аль-Монейм был бы с нами. Вот уже несколько дней не слышно взрывов. Я прислушивался к шуму машин, к людским голосам, к громким крикам мальчишек. Потом узнал от Хильмии, что стрелять перестали, но никто не знает, кончилась война или нет. Постепенно я забыл черты молодого врача, офицера, директора школы. Забыл, как выглядит газета. Не помню, чем отличается «Аль-Ахрам» от «Аль-Ахбар» и существуют ли другие газеты. Может быть, выходит какая-нибудь новая. Всякий раз, как я включаю радио, оно изрыгает веселые песни и нескончаемую болтовню дикторов. Все это, как вата, забивает мне уши, и я глохну. Я все время разговариваю с Абд аль-Монеймом, всматриваюсь в его незрячие глаза. Он слеп и глух. Но я уверен, что меня он слышит и видит.

Поделиться с друзьями: