Современный грузинский рассказ
Шрифт:
И — предельная напряженность внутреннего монолога, стремительное движение от малозначительных бытовых пустяков к глубокой жизненной драме. А. Сулакаури — лирик, тяготеющий к изысканному письму, но и интерес его к насущным социальным проблемам неизбывен. Тоже характерно для того поколения…
И отношение литературного героя к миру, и сам этот мир — в процессе становления. Это ломкая и подвижная действительность, в ней много кризисных моментов, способных сильно и неожиданно обнажать существо человека. Не случайно, по-видимому, в произведениях «шестидесятников» так часто появлялись подростки, пристально всматривающиеся во «взрослую» жизнь. В какой-то мере сказывалась живая память молодых писателей о недавнем своем детстве и отрочестве. И все же, скорее, герой-подросток, с импульсивными движениями его души, был нужен, чтобы раскрыть вместе с ним — и раскрыть с неожиданной стороны — механизм человеческих взаимосвязей. Рассказ Тамаза Чиладзе «Пятница» — пример довольно типичный. Мальчик Миха — это Пятница, безуспешно ищущий своего доброго Робинзона, и все в окружающей его жизни после ухода матери из дома находится словно бы не на своем месте, даже кличка Робинзон присвоена откровенным жуликом. И если нет очевидного, обращенного против Михи зла, то и направленного на него
Слова «добро» и «духовность» мало что значат вне конкретного контекста, в котором они названы. Да и поистерлись они изрядно за предыдущие двадцать с лишним лет от частого и не всегда оправданного употребления. Но даже по той малости, что воспроизведена в этом сборнике, можно судить, что грузинскими «шестидесятниками» высокие понятия не употреблялись всуе. Что эти понятия насыщались реальным, предметным смыслом, что витал над ними дух волнующего, — и общего, и в каждом случае своего, — первооткрытия.
Рассказы, написанные писателями-сверстниками в разное время, обладают некоей внутренней близостью. Не внешним сходством — близостью самого мироощущения. Сколь бы ни было подвижно человеческое, в том числе и писательское, сознание, на всей жизни человека останется четкий отпечаток того времени, когда складывались и формировались идеалы, этические принципы и творческие пристрастия, определялся символ веры. Время первых проб пера поколения «Цискари» никак не располагало к спокойно-рутинному вхождению в литературу. Дебютанты без конца спорили — о смысле жизни и смысле своих литературных занятий, жадно тянулись к жизненной нови, нещадно раскрывали промахи сотоварищей и бурно радовались успехам, в общем, как сказал впоследствии А. Сулакаури, растили друг друга. Такое не забывается. В их опытах было много несовершенного, но жило высокое уважение к литературе, слову, призванию, билось яростное неравнодушие к героям создаваемых и будущих произведений.
А индивидуальности… Вот вы прочли рассказ Резо Чейшвили «Голубые мосты». С холодноватым, чуть ли не зловещим блеском обрисована псевдодеятельность учреждения, где ни одна душа не занимается своим прямым делом.
«Секретарша изучала номера телефонов под стеклом. Она странно улыбалась, и вид у нее был такой довольный, что невольно озадачивал человека, не знавшего ее». «Четыре человека говорили что-то Отару, Отар молчал, застыв на месте, словно тоска теснила ему грудь». «В комнате за пятой дверью один-одинешенек стоял у окна, заложив руки в карманы, Васо Чорголашвили. Вид из окна открывался безрадостный».
Не только героя рассказа, который никак не может узнать судьбу своего сочинения, но и нас берет оторопь при взгляде на эту учрежденческую фантасмагорию. Актуально звучит рассказ, крайне созвучен он нашим нынешним размышлениям о необходимости решительно искоренять любую имитацию общественно полезной деятельности, и неудивительно, что по сценарию Р. Чейшвили Эльдар Шенгелая поставил острую и пластичную кинокомедию «Голубые горы». Но прочтите другие рассказы писателя, вслушайтесь в их многослойные интонации, всмотритесь в эту «устраненную действительность — тот же пафос неприятия всякой формы, мешающей свободному и естественному человеческому самораскрытию, то же упорное утверждение подлинного в человеке.
Для писателей этой генерации мир — при всей его лучезарности — никогда не был одноцветным и бесконфликтным. Неустойчивое, шаткое равновесие, за которым — жесткое противостояние добра и зла, — не так ли выглядит сюжетная ситуация в рассказе «Красавица» Реваза Инанишвили, одного из самых ярких «шестидесятников»? Герои такой прозы стоят за свое до конца, и их не способны смутить ни наглость и сила противника (в «Красавице» объездчику противостоят залетные браконьеры), ни тяжелое наказание за собственную строптивость (так — в «Завещании» того же автора), и хотя далеко не всегда они выглядят праведниками и большими мудрецами и честность их перед самими собой может быть честностью до абсурда, но именно — честностью, являющейся в облике простодушном и нелукавом. Все в этих сочных житейских эпизодах противостоит унылым этюдам на заданную нравственную тему. Лихой объездчик, выполняя свой долг, очевидно, боится уронить себя в глазах красивой женщины, и в горячем поведении его слишком много от той непредсказуемости, что и делает людей людьми своего возраста и своей среды. Конфликт — да, но еще и кипение крови, и борьба самолюбий, висит над встречей у реки жаркое облако, клубящийся пряный туман — это опять бесконечная, мгновенно меняющаяся жизнь… А уж каким жаром пышет рассказ Р. Инанишвили «Ртвели»! Сказать, что он — об уборке винограда — значит не сказать абсолютно ничего. Земля излучает осеннюю негу, а то, что чувствуют люди на ней, не назовешь иначе, как восторгом перед всем сущим. И только глухой не услышит, как пульсирует в человеческих жилах кровь, как распирают лозу жизненные соки.
А «Тур-вожак» Отии Иоселиани! Прекрасные и гордые творенья природы под вечным небом на вечной земле… Жизнь — только в полную силу, с поднятой головой: тура ведет инстинкт — не самосохранения, а сохранения в себе лучшего во имя будущих поколений. «Анималистский» сюжет оборачивается, вполне ожидаемо, сюжетом мировоззренческим.
В такой прозе не могли не появиться герои добрые и странные, чья странность, конечно же, большей частью равна человеческой незаурядности, богатству и даже изяществу душевных движений. Провинциальная дурочка с накрашенным лицом из рассказа Джемала Карчхадзе «Высокий Мужчина» — персонаж довольно типичный. Реакция на ее появление в переполненном автобусе дает возможность увидеть, кто есть кто, и ощущается отчетливый привкус уроков народной этики в том, что подавляющее большинство относится к душевнобольной с доброй жалостью и своеобразным пиететом. Уроков — безусловно близких автору, литературных в лучшем смысле слова. Не пройдем и мимо того, что выведение на сцену таких масок, как героиня этого рассказа, открывает традиционные возможности в показе вечного жизненного карнавала. Впрочем, люди странные
или со странностями возникают в прозе «шестидесятников» и писателей чуть более молодых не только в своем абсолютно классическом амплуа. Герой рассказа Тамаза Годердзишвили «Бакаша» просто-напросто стесняется надевать свои боевые награды, его беспредельная скромность и столь же беспредельная доброта принадлежат натуре незаурядной и подлинно героической. Надо только уметь видеть подобную незаурядность — разве мы не разделим авторского пафоса? И разве не найдет отклика в читательской душе участковый милиционер Бидзина из рассказа Мераба Элиозишвили «Коровий вор»? Странно выглядит этот представитель власти, пристающий к разного рода занятым людям с незначительной и такой маломасштабной просьбой — устроить на работу бывшего заключенного, не дать ему возвратиться к прежнему ремеслу. Участковый не просто исполняет свой долг, он бьется за своего подопечного, который, кстати, не ощущает никакой нужды в подобной опеке. Цельный характер, постоянно вызывающий интерес у писателей, о которых идет речь. И — самое важное: без героя, постоянно стремящегося, чтобы долг служебный, социальный был долгом души и сердца, это была бы совсем другая проза.В коротком комментарии к сборнику просто невозможно окинуть взглядом даже главные параметры большого и сложного явления современной грузинской литературы. Важно только, чтобы читателю открылась неслучайность проблематики и направленности представленных в книге произведений «малого» жанра.
Не хочется злоупотреблять формулами, но, пожалуй, не будет преувеличением сказать, что в прозе «шестидесятников» непосредственность, цельность, чувственность мировосприятия героев довольно часто преобладают над их способностью к многомерному анализу жизненных явлений. Рассказ Нодара Цулейскири «Сисатура» — притча о силе материнской любви, способной воскресить мертвого младенца. Но только ли о ней? Это подчеркнуто-экспрессивное повествование, уводя нас в мир горского фольклора, народных представлений о вещах, призвано возвысить огромную, несокрушимую и плодотворную силу человеческого чувства как такового, чувства, которое побеждает любые соображения здравого смысла и даже реальные обстоятельства.
Век разума — вот и опосредованная реакция на него.
Еще раз о рассказах Нодара Думбадзе. Они интересны и сами по себе, и тем, что в них выражена, как принято говорить, философия предмета. Отразили рассказы и эволюцию писателя (эволюцию его поколения?). Они написаны зрелым мастером, который, ничуть не отрешась от вечной радости первооткрытия мира, вглядывается в него пристально, зорко и — так тоже было — беспокойно. Контрастность красок сохранилась, только сами они стали насыщеннее и богаче оттенками. Появился рассказ «Собака», где изображена та же грузинская деревня военных лет, что и в романе «Я, бабушка, Илико и Илларион», но нет присущей роману безудержной звонкости интонаций: мальчик, чтобы сохранить своего дворового пса, вступает в схватку чуть ли не со всей деревней. Был написан рассказ «Дидро» — приехавшим на каникулы студентом воспринимается как вселенская катастрофа смерть деревенского дурачка, ставшего жертвой довольно-таки безжалостной шутки односельчан. Еще один рассказ, свидетельствовавший о напряженной работе писательской мысли, — «Коррида»: молодой грузин, попав в Испании на корриду, вдруг уходит в самый ее разгар — бык на арене напомнил ему вола, за которым ходил его отец-пахарь по Алазанской долине. Все на свете взаимосвязано — вот что открывалось герою писателя, выросшему вместе с ним. Земля под вечным солнцем и люди на ней не стали менее прекрасны, и ощущение этого приобрело для Н. Думбадзе тем большую остроту, что в его миниатюрах появилось еще одно действующее лицо — небытие. К восторгам перед жизнью прибавилось чувство глубинной ответственности перед ней.
Гудули Бережиани кажется простодушным язычником в своем преклонении перед небесами, деревьями и травами, и молитвы его наивно чистосердечны:
«— Прощай, солнце, и прими от меня высокую благодарность!
— За что ты благодаришь меня, человек? — удивилось светило.
— За доброту твою, солнце, за то, что все эти сто лет после каждой ночи ты дарило мне радость наступившего утра!»
Но было бы глубокой ошибкой увидеть в поступках и словах старика проявление одних лишь чувств и безошибочных инстинктов. Не всякая жизнь, а только достойная человека; не всякие отношения меж людьми, а только те, что даруют добро и ласку, земля наша — не бесплатная кладовая, а предмет человеческих забот и тревог… Куда как не прост стариковский символ веры. Куда как не примитивно его бытие — именно так, бытие — в котором так счастливо и гармонично выявлено все лучшее, присущее человеку по имени Гудули Бережиани.
Нодар Думбадзе не был писателем-«деревенщиком» в прямом смысле этого слова — но всегда тянулся к высокой простоте крестьянской жизни (то же можно сказать и о многих его сверстниках в литературе), умел слушать сельский говор и понимать ход мыслей деревенского жителя. В разные годы человек слышит разное, даже если находится в том же окружении. Молодой писатель с блеском снимал верхний слой крестьянского миропонимания и крестьянского слова, а поскольку изображал он специфическую среду, где за тем самым словом никогда не лазали в карман, то не приходилось удивляться яркости острот и анекдотичности сюжетных положений, — удачная, да еще «по делу», реприза вполне могла компенсировать недостаточно глубокое погружение в реальную проблематику. Плюс безошибочное нравственное чутье автора, плюс его горячая влюбленность в своих героев, в свою землю — о романе «Я, бабушка…» уже говорилось. Для зрелого писателя стали другими ритмы окружающей жизни и его собственной. Все мы знаем, что наше пребывание на земле не бесконечно, но нужно однажды очень ясно почувствовать это. Все мы знаем, что по древесному стволу движутся соки, но нужно однажды увидеть своим внутренним зрением и услышать негромкое это движение. Ни для кого не секрет, что все живое вокруг нас — продолжение и часть нас самих, только нужно ведь когда-то ощутить слияние твоего естества с бесконечно живым и бесконечным окружением и вздрогнуть от боли, когда древесного ствола коснется лезвие топора. «Хазарула» — рассказ о старой яблоне, существовавшей и умершей как живое существо, заплатившей жизнью за ее же, жизни, невиданный, свободный взлет. История дерева, открывшего секрет полнокровного и счастливого бытия и тут же — вот она, плата за познание! — ушедшего в небытие, выглядит законченной притчей. Назиданием здесь и не пахнет, рассказ пронизан светлой, поистине «осенней» печалью, легко формулировать его видимый смысл и трудно передать его неуловимый аромат, пряный и горьковатый.