Созвездие мертвеца
Шрифт:
— А… Сколько у вас всего катренов?
— Некоторое количество. Дело вот в чем. Мы в некоторых неладах с законом, не хотели бы останавливаться в гостинице. У вас есть какая-нибудь дача?
— У меня есть дом.
— Услуга за услугу. Мы вам скидку в цене, а вы нам пожить. Этот месяц.
— Чудесно. Чудесно. Можете отправиться завтра же. Это не совсем близко.
— У вас есть машина?
— Старенький «пежо».
— Ну, по рукам?
— А сегодня…
— Мы бы остались у вас.
— Вот на той оттоманке.
— Да вы милейший человек, Сергуня.
— Давайте выпьем еще.
— Нет. Вот принять бы душ и переодеться.
— Конечно.
— Я подожду.
— Как изволите. Сейчас я дам вам полотенца.
— И еще, Сергей, как вас, по батюшке?..
— Серафимыч.
— Пожалуйста, без глупостей. Естественно, мы не одни в городе, и нас искать придут, если что.
— Понимаю. А ко мне-то что? Ведь другие и больше дадут. Аукцион, слава…
— Славу оставьте себе. Мне ее во как!
Спали Дядя Ваня с Аней Сойкиной обнявшись, и, проснувшись под утро, он обнаружил, что она не спит и смотрит на него нехорошо.
— Давай похмелимся, дружок, — обратился он к ней.
— Уже ничего нет. Он все выдул.
— Я и не сомневался, — сказал учитель и отвернулся к стене. Он захотел девчонку, первый раз за все эти дни и месяцы, и она поняла это, но отвернулась и сама. Только сердчишко трепыхалось в юной груди жутко и отчаянно. Через два часа они выехали.
Нормандия
По пыльной проселочной дороге, вдоль яблоневых садов и обширных травяных угодий я возвращался в городок. Это совсем небольшой городок, населенный пункт, как назвали бы его канувшие в лету начальники моей несуществующей страны и как называют, должно быть, и сейчас в оперативных документах, подготовленных для доблестной армии, на случай высадки русских войск в Нормандии. Должны же быть такие планы и карты? Иначе зачем едят хлеб в штабах отцы-командиры? Ведь будем же мы куда-нибудь высаживаться, в конце концов? Ведь есть у нас наступательная доктрина?
В ближайшем будущем вторжение русской армии в Нормандию мне не угрожало, хотя это решило бы многие проблемы. Надкусывая яблоки и выбрасывая их, если они казались недостаточно хороши, возвращался домой. А как прикажешь называть эту хижину? Другого дома у меня сейчас не было. В городке, где церковь, окруженная дряхлыми домишками, что расположились по обе стороны шоссе, я достиг полного покоя.
Холмы, холмы и почти никакого леса. Создатель решил, что леса здесь не нужны. Гораздо важнее ему показалось оделить эту местность садами и травяными угодьями — только это русское слово может объяснить роскошное травяное пиршество. Здесь пасется скот. Здесь вволю мяса, сыра, кальвадоса и сидра. Слова, которые я произносил мысленно два десятилетия, слова-скрепы, кирпичи смысла и мироздания, слова, наиважнейшие для понимания этой земли. И вот теперь в моем жилище стоит большая бутыль с сидром и поменьше — с кальвадосом. При одновременном употреблении человека непосвященного сочетание этих двух напитков валит с ног.
То, что я вижу, — совершеннейший из миражей. Убогие хаты под соломенными крышами, стены в трещинах, свежие глиняные швы. Впрочем, встречаются и современные коттеджи с гаражами и саунами. А в основном какой-то малоросский пейзаж. Только вот холмов избыток. Тиха нормандская ночь. Редкая птица долетит до середины… Страны нужно изучать вот так — ногами и желудком, и ни-ни по книгам.
Мое достоинство в знании языка. Акцент, поначалу принимаемый всеми за немецкий, со временем исчезнет. Я быстро ловлю диалект и интонационные ударения, плавные переливы речи и рубленые фразы.
Мой дом — брошенная ферма. Жилой дом, конюшня, сараи для сена и для яблок, пресс для выжимания
яблочного сока. Мой персональный холм плавно спускается к реке. Рыбы я не ловлю. У меня есть сейчас более важные дела. Например, блуждания по пыльным дорогам, вдоль этих холмов.На ферме есть колодец. Не такой, как у нас, рубленый, с петушком на навесе, с воротом. Дыра в земле и крышка. Но воду можно пить без опаски. Я не стал заводить коротких отношений с соседями. Только купля-продажа еды и кальвадоса, только вопросы о погоде. Да и характер жителей городка не располагает к общению.
Я художник, и нет никому никакого дела до моей мазни. Никакого сидения с соседями на кухне по вечерам, никаких романов с перезрелыми вдовушками. Тем более что я на ферме не один.
Я вернулся. Хранительница очага, однако, отлучилась. Нет ее. Должно быть, этот велосипед, доставшийся нам по случаю и приведший ее в такой восторг, сейчас перемещается вместе со своей хозяйкой где-то в окрестностях. Погода располагает к путешествиям.
Дверь закрыта на старый висячий замок. Ключ под порожком. То, что может быть здесь украдено, спрятано надежно. Я достаю ключ, вкладываю в замочную щель, поворачиваю два раза, снимаю замок. Можно войти.
В доме две комнаты. Сразу за дверью кухня, с очагом, сложенным лет сто назад — так что камни спеклись намертво, — с дубовым столом, с табуретками. Гордость этой кухни, ее центр — великолепный посудный шкаф, украшенный резьбой, покрытый лаком, с бронзовыми петлями и ручками. Это ясень. Полки внутри из яблони. Наверное, шкаф этот ровесник очага. Дом же не раз перестраивался, от пола до крыши. Так рассказывал мне хозяин.
Вторая комната — гостиная, спальня, мастерская, центр мироздания. Исторической кровати, на которой спали несколько поколений, нет. Ее вывезли в городскую квартиру. Вместо нее наскоро сколоченные полати. Матрасы, одеяла, подушки, простыни — все свежее. Я сбрасываю кроссовки, носки, рубашку и брюки. Для мытья здесь служат корыто, таз и кувшин. Я откатываюсь холодной водой. Пыль дорог и проселков, пот путешественника. Переодеваюсь в блузу.
Лежать вот так, поверх одеяла, на жесткой лежанке — совершенно упоительное занятие. Но я встаю и совершаю короткое путешествие в погреб. Он на кухне, возле стола. Здесь наши небольшие припасы. Окорок, сыр, сидр. Я нацеживаю кувшин этого лучшего напитка всех времен и народов, отрезаю изрядный кусок мяса, поднимаюсь наверх. Хлеб я принес с собой. Купил по пути в лавчонке.
Стоят длинные волшебные вечера. Примерно час я лежу отдыхая, затем встаю, раздвигаю занавески, из-за полатей достаю папку, беру чистый лист. Тюбики с гуашью ждут меня на столе…
Белое поле листа сочится дурманом. Я глажу рукой плотную дорогую бумагу — грешную плоть беспечальнейшей в мире юдоли. В тубах, полных, не использованных еще, таятся все мои восходы и закаты и, может быть, тот закат, что будет последним. И когда будет тот последний, то музыка его зазвучит высоко, так, что и подумать страшно.
Прежде я чистой влажной широкой кистью промываю бумагу, чтобы влага вошла в белую основу неглубоко, но основательно. Три краски главные. Я выдавливаю на палитру голубую, светло-желтую и красную. Затем начинаю составлять тот волшебный зеленовато-прозрачный, тот, которым верхние срезы холмов соприкасаются с небом. Когда мне кажется, что я попал в цвет, начинаю утяжелять его, насыщать и, когда четыре градации зеленого выстраиваются на палитре, беру ту самую главную кисть, с которой уже неделю не расстаюсь. То провожу ею по щеке, то рассматриваю, то постукиваю по ребру ладони.