Созвездие Стрельца
Шрифт:
Устав до изнеможения, они еще находили в себе силу для того, чтобы улыбнуться раненому, для того чтобы, не чувствуя ни ног, ни рук, просидеть с ним целые часы, держа его руку в своей и отдавая ему, теряющему с каждой каплей крови и силу и волю к жизни, свою силу и свою волю — жить!
Они становились донорами и отдавали истекающему кровью фронту целые моря своей крови — чистой, здоровой, горячей, красной крови! — наши дочери, наши возлюбленные, наши сестры, наши жены.
В тылу они работали по десять часов в сутки и, если надо было, больше. От такой нагрузки на глазах таяли и мужчины, которые не могли наесться досыта и жили за счет того, что природа накопила в их организме до войны, — каждый из них был самоедом, питался не только тем, что ел, по и тем, что работа забирала из неприкосновенного запаса мышц, нервов, клеток, который был необходим для нормального функционирования
Вторая, слабая половина — наши женщины приняли на свои плечи в годы войны труд мужчин во всем объеме, а из того, что получали за свою работу, отдавали — явно или скрытно! — что-то детям и, что таить, сильной половине. В эти годы слова женщины: «Я не хочу!», «Я уже поела!», «Я сыта!» — гораздо чаще не выражали этих понятий, чем выражали их. Откуда они брали силы?
Они делали столько, сколько делали мужчины, и, если надо, немного больше. И за ними оставалась извечная необходимость вести хозяйство, содержать дом в порядке — стирать, мыть, чинить, чистить, обшивать, готовить пищу, то есть все то, что от веку мужчины называют женской работой и издревле считают пустяками. В тылу они стояли в очередях столько же, сколько солдаты на фронте лежали в окопах…
При этом они оставались женщинами. Они следили за собой. Они хотели быть привлекательными. Они оставались желанными. Они хотели быть красивыми. И из того железно ограниченного минимума, нужного для поддержания жизни, который имели, они урывали еще что-то, чтобы сохранить себя, свое обаяние, свою женственность. И сколько надо было для этого душевных сил и изобретательности!
Как они делали это?
Потом, через годы, они скажут со смехом: «Как делали? Но ведь мы — женщины!»
Комендантша вошла в общежитие девушек. Толстая в своем неуклюжем облачении — в стеганой куртке, в ватных мужниных штанах, в валенках, обтянутых красными резиновыми галошами, в шапке-ушанке, надетой поверх клетчатого шерстяного платка, закрывавшего не только голову, но и шею и почти все лицо и завязанного на спине толстым узлом, она не была украшением природы, но виновата в этом была не она, а ее мужская работа. Комендантша огляделась.
Девушки спали.
Стенные часы-ходики, покряхтывая, отсчитывали минуты девичьего сна, и стрелки их — ах, если бы помедленнее! — шли и шли по циферблату, оставляя за собой минувший день, который уже ничто не могло вернуть — плох или хорош он был, горе или радость принес он с собою. Так-так! Так-так! — деловито приговаривали ходики, полагая, что все в мире идет именно так, как следует. Часы идут. Время движется. Ночь на исходе. День близится. Время работает на нас, девушки. Так-так! Так-так! Спите вы, но не спят солдаты там, на западе. Там еще не кончился вчерашний день. И солдаты, те, которые присылают вам свои фотографии с автоматами на груди или в грозно скрещенных руках, с шапками, лихо сбитыми на одно ухо, объяснения в любви и просьбы о будущих свиданиях в обмен на ваши бесхитростные подарки от чистого сердца, еще бьют фрицев в счет уходящего дня, а быть может, и свою голову сложат в последнюю его минуту.
Так-так! Так-так! Но уже восходит солнце между островами Большой и Малый Диомид, и новый день начинается, несмотря ни на что — хорошо вам или плохо! — и вы открываете новый счет боевым машинам, которые сегодня выйдут из ворот вашего завода, чтобы солдаты на фронте безостановочно могли делать свою работу — страшную, кровавую, беспощадную и нужную. Не мы начали эту войну, но мы должны кончить ее так, чтобы никому не повадно было вновь заваривать ее месиво. Так-так! Так-так!
На спинках кроватей, на стульях разбросаны или сложены платья, фуфайки, юбки, кофточки. Ох, девчата, девчата, одеть бы вас за вашу работу в самые дорогие вещи, в самые красивые вещи! А и эти надо было бы беречь дольше, чем вы бережете, дурочки. Комендантша поднимает с полу одну из тех девичьих вещиц, которые надеваются прямо на тело.
Кладет на стул.
Кто-то вкусно, с аппетитом подхрапывает: всхрапнет, помолчит и опять всхрапнет. Так спит только человек со спокойной душой и крепкими нервами, вволю наработавшийся. Кто-то и во сне не может отделаться от дневных забот, — видно, они подсказывают ему какие-то бессвязные слова, не договоренные днем, видно, они переворачивают его с боку на бок.
Танюшка Бойко по привычке натянула все одеяло на голову. Вера Беликова уткнулась раскрасневшейся щекой в жесткий матрац и лежит в неловкой, неудобной позе, подогнув под себя руки и ноги.
Многие спят лицом вниз — так отдыхают лишь очень уставшие люди. Кровать Даши Нечаевой возле самой двери. Она дышит ровно и неслышно под своим тонким одеялом, которое почти не скрывает ее наготы. Правая рука со спустившейся с плеча бретелькой рубашки свесилась с кровати, беспомощно-трогательная, с полуоткрытой маленькой ладошкой.«Ох, девочки вы мои!» — вздыхает комендантша, чувствуя себя словно бы матерью всех этих спящих девушек и готовая в этот момент, когда они все сражены сном, простить им все их недостатки и выходки, все их своеволие и беспечность, все их придирки и козни. Но, не давая себе размякнуть — время не такое! — она говорит полушепотом: «Все они хороши, когда спят» — и кричит:
— Па-а-адъем-м! Территорию чистить! Па-адъем-м!
Даша просыпается так, будто и не спала вовсе. Вытягивает вверх руки, переносит их вперед, к носкам, и легко поднимает вслед свое гибкое, сильное тело. Дурочка, полежала бы еще минутку, понежилась бы! Ох и счастлив будет тот, кого она полюбит, не девушка, а зорька ясная! Вера Беликова поднимает голову, щурится, морщится и хриплым со сна голосом тихо говорит:
— Ну и что? Ну и опять вставать, да? Ну и…
Она опять закрывает глаза, борясь со сном.
Валька Борина, взлохмаченная, со спутавшимися волосами, которые невозможно сдержать как ни старательно заплетает она их на ночь, вскакивает с ногами на постель, хлопает себя ладошками по бокам, словно намерзшийся на ветру извозчик. По ее мнению, она занимается гимнастикой. Вдруг, увидев Танюшку Бойко во всей первозданной прелести, кричит:
— Девочки! По просьбе публики Таньча опять открыла свое ателье: двенадцать рублей полдюжины кабинетных открытой! Кто хочет сфотографироваться? Момент-фото!
Комендантша подходит к кровати Танюшки и своей большой, мягкой, как подушка, ладонью звучно хлопает по розовому заду:
— Вставай, бесстыжие твои глаза! Заголилась!
Вера Беликова, не открывая глаз, говорит сонно:
— У Таньки глаза стыжие! У нее только зад бесстыжий!
— А ты тоже не жмурься! — сердито оглядывается на нее комендантша. — Опять позже всех подымешься…
Девушки встают. Одни, словно на пружинке, упругие, ладные, готовые к тому, чтобы опять бежать в цех, опять стоять у станка десять часов, лаяться с инструментальщиками из-за плохой заточки инструмента, огрызаться на парней, которые по своей гнусной мужской жеребячьей природе не могут пройти мимо девушек без того, чтобы не шлепнуть, и ищут взаимности у каждой, есть скудный обед, часто состоящий из щей с кислой капустой и соленой кетой, — когда настанет мир, правительство специальным указом запретит варить эту отраву, честное слово! — после рабочего дня бежать в кино на последние гроши, а потом дома еще что-то делать для красоты с волосами, с лицом, с руками, с чулками и прочим. Другие — досматривая сны на ходу, позевывая, почесываясь, проклиная необходимость, которая поднимает людей ни свет ни заря…
Кто-то схватил чужую зубную щетку. У кого-то все мыло смылилось. Кто-то с брезгливой и недовольной миной рассматривает грязный воротничок кофточки. У кого-то чулки поехали, хотя за них и уплачено шестьдесят рублей всего три дня назад.
Танюшка Бойко стремглав летит в туалетную комнату. Занято. Таня стучит. Выслушивает неразборчивый ответ и умоляюще говорит: «Ну, пожалуйста! Ну, я прошу! Черный же хлеб, девочки!» Подходит к зеркалу, поеживаясь, но скуластенькое лицо ее озаряется светлой улыбкой; жестокий бог не наделил ее красотой, но волосы у Тани чистое золото! Мягкие, пушистые, шелковистые, оттенка красной меди, они переливаются, сверкают под щербатым гребнем. Они очень красят Таню. Впрочем, и тело у нее безупречного сложения, с атласной, гладкой кожей без единой отметинки, женственное, словно созданное для того, чтобы любоваться им, и девчонки завидуют ей. Но тело Тани скрыто одеждой. А волосы видны всем — густые, длинные, чуть волнистые, тяжелые. Таня улыбается и расчесывает свою красу и гордость. Ее отталкивают — дай причесаться и другим, — но она через их плечи глядит в зеркало. Вера Беликова кричит:
— Окаменеешь, Танька! Хватит! Кто будет план выполнять?
— Ой! Почему же? — пугается Таня.
— Один такой тип… его Наркозом звали, что ли, я не помню… все смотрелся на себя в речку, смотрелся и — окаменел. В соляной столб обратился…
— Ну почему же? Как же без зеркала-то? Гигиена же! — недоуменно кричит Таня и, спохватившись, бежит к закрытым дверкам и морщится и ежится.
Из коридора кричат:
— Ты все врешь, Верка! В соляной столб обратились Лот, Хам и Иафет. Мне бабка говорила. Она по закону божьему образованная.